Великий канцлер Камбасерес написал, в свою очередь, вице-президенту Мельци по поводу нового королевства Италии. Первые шаги Камбасереса в отношении Мельци должен был поддержать Марескальчи, посланник Итальянской республики в Париже.
В последующие дни новый государь Франции принимал присягу членов Сената, Законодательного корпуса и Трибуната. Камбасерес, стоя рядом с сидящим императором, зачитывал слова присяги; затем допущенное к присяге лицо произносило клятву, и Наполеон, слегка приподнимаясь в своем императорском кресле, отдавал честь тому, от кого только что принял клятвенное обещание верности. Это внезапное отличие, появившееся в отношениях между подданными и государем, который накануне был им равным, произвело некоторое впечатление. Вручив ему корону в своего рода увлечении, государственные мужи почувствовали удивление при виде первых последствий того, что сделали. Но народ, пораженный неслыханной сценой, которую видел, не различая подробностей, был охвачен удивлением, переходящим в восхищение. Наполеона считали достойным наследственной власти, восхищались тем, что он посмел ее взять, одобряли ее восстановление, потому что она означала более полное возвращение к порядку, были ослеплены, наконец, свершавшимся на их глазах чудом. Так, хоть и не совсем с теми же чувствами, что в 1799 и в 1802 годах, граждане спешили отдать свои голоса за Наполеона. Голоса за утверждение наследственной власти насчитывались миллионами, при очень небольшом количестве голосов против, поданных скорее в доказательство свободы, которой продолжали еще пользоваться.
Прежде вступления в полное владение новым титулом Наполеону оставалось преодолеть последнее затруднение. Следовало завершить процесс Жоржа и Моро, который поначалу, казалось, не таил в себе особых трудностей. Если бы дело касалось только Жоржа с его сообщниками и Пишегрю, будь он еще жив, трудность была бы не велика. Процесс должен был привести их в смятение и доказать участие эмигрировавших принцев в их заговорах. Но в деле был замешан Моро. Начиная процесс, думали найти против него больше доказательств, чем их существовало в действительности, и, хотя вина его была очевидна людям доброй воли, недоброжелатели имели в то же время средство ее отрицать. Кроме того, в народе воцарилось некоторое невольное чувство жалости при виде такого контраста между двумя величайшими генералами республики, когда один готовился взойти на трон, а другой был закован в кандалы и обречен если не на эшафот, то на изгнание. Любые, даже справедливые доводы в подобных случаях отступают, и счастливца охотнее сочтут неправым при всей его правоте.
Дебаты открылись 28 мая при огромном стечении публики. Многочисленных обвиняемых рассадили по четырем рядам скамей. Не все они выказывали одинаковое настроение. Жорж и его люди держались с преувеличенной уверенностью; они чувствовали себя свободно, ибо после всего могли сказаться жертвами, преданными своему делу. В то же время надменность некоторых из них не располагала к ним публику. Жорж, хотя и возвышаемый в глазах толпы энергичностью характера, вызвал несколько негодующих возгласов. Но несчастный Моро, подавленный своей славой, сожалея в тот миг об известности, стоившей ему множества устремленных на него взглядов, был лишен спокойной уверенности, которая составляла его основное достоинство на войне. Генерал, очевидно, задавался вопросом, что делает среди роялистов он, бывший герой революции; и если он воздавал себе должное, то мог сказать себе только одно – что заслужил такую участь, потому что поддался жалкому пороку зависти. Среди многочисленных обвиняемых публика высматривала его одного. Послышались даже редкие аплодисменты старых солдат, скрытых в толпе, и безутешных революционеров, считавших, что на скамье подсудимых, где сидел главнокомандующий Рейнской армией, сидит сама Республика. Подобное любопытство и проявления чувств смущали Моро; в то время как остальные горделиво называли одно за другим свои безвестные или печально известные имена, он произнес свое славное имя так тихо, что его с трудом услышали. Справедливое наказание за опороченное доброе имя!
Дебаты были долгими, продолжались двенадцать дней и вызвали великое волнение умов. Мы часто видим в наши дни, как какой-нибудь процесс целиком завладевает вниманием публики. То же происходило и тогда, но создавшиеся обстоятельства порождали совершенно иное переживание, нежели любопытство. В присутствии торжествующего и коронованного генерала – генерал в несчастье и в кандалах, своей защитой оказывающий последнее возможное сопротивление власти, становившейся с каждым днем всё более абсолютной; в тишине зала голоса адвокатов раздавались как в самой свободной стране: великие мужи в опасности, притом что одни принадлежат эмиграции, другие – Республике. Тут было, несомненно, чем взволновать все сердца. Публика поддавалась справедливой жалости, и, быть может, тайному чувству, заставлявшему желать поражения благополучному могуществу; и, не будучи врагами правительства, люди от души желали спасения Моро.