Мне тогда казалось, что весь мир знает меня как писателя, знает и то, что я живу уже не в Сибири, а в Москве. Я растерянно глядел на Саницына.
— Ты из какой бригады? — продолжал он.
— Из писательской.
Он ухмыльнулся. По-видимому, он думал, что я шучу, вспоминая наши омские литературные опыты.
— Пишешь что-нибудь?
— Нет. А ты?
— А разве ты не читал Всеволода Иванова?
— Вроде бы читал, да мало ли Ивановых.
Он присел на корточки по-туркменски и, постукивая ладонью по теплому, еще не остывшему после жаркого дня дувалу, вздохнул:
— Где уж тут писать! Учиться и то нет времени. Я сейчас, брат, работаю в Донбассе, места там для труда совершенные, а все-таки недоделок ужасно много. Вот и занимаемся мы этими недоделками. А ты, поди, тоже занимаешься? Писать?! Может быть, под старость и напишу воспоминания. Боюсь только — документация помешает.
— Какая такая документация может тебе помешать?
— Документация, другими словами говоря, — точность. Привыкаешь к этой окаянной точности! Точность хороша, брат, при отчете, а в поэзии она — язва. Я ведь что пишу? Цифры, состав организации, где я выступаю, краткое изложение речи ораторов — и все! Да и ты тоже, наверное, так же отчеты составляешь. А ведь бывают психологические встречи.
— Бывают, — сказал я со вздохом.
— Ехали мы сюда в третьем классе, в спецвагоне", Вагоны, естественно, во всем поезде набиты. Выхожу в тамбур, а тут бабенка трепещется: "Подвезите, товарищ бригадир". — "Тебе, собственно, куда?" — "До Бухары", — говорит. "А в Бухаре в гарем к эмиру? Эмира-то ведь нету". Я это сказал не зря. Она с виду — образец русской женщины: статна, бела, очи с поволокой. Хорошо, пустил ее. Потеснились. Я это сел с ней рядом, а дело к вечеру, и окна темные: забрызганы грязью. Она мне говорит: "Я, говорит, имейте в виду, кулацкая дочь". — "А я без сословных предрассудков". — "У меня, говорит, отец по кишлакам мануфактурой торгует, если он не уехал в Афганистан, я его выручить хочу. Не поможешь ли, бригадир, раз ты ко мне так любовно жмешься?" — "Дружба дружбой, говорю, а служба службой. Нам такие разговоры не подходят". Тогда она и говорит: "Я пошутила. У меня муж красный командир, а я ткачиха из Самары, еду на побывку". И соответствующие документы мне под нос! И вдобавок смеется внутренним смехом, который еле заметен на лице. Нравится мне она, но с другой стороны и неудобно: не романы же разводить приехал я в Среднюю Азию.
— Документы нетрудно и подделать, — ответил я на безмолвный вопрос, который прочел в его глазах: как бы я поступил на его месте? — Ну, и что же?
Саницын пожал плечами и улыбнулся.
— Отгадай, на писателя ты ведь готовился.
Он, смеясь, вздохнул.
— Нет, брат, какие мы с тобой писатели!
Боюсь, он так я не поверил, что я писатель. Иногда мне приходила в голову мысль: а вдруг Саницьгн, хорошо зная мои писания, тем, что отрицает их, дает мне понять, насколько эти писания несовершенны? Очень может быть, очень. Он всегда был чутким и внимательным другом, и теперь он хочет помочь мне в поисках моего настоящего путь?
За те три дня, которые мы провели вместе, я его расспрашивал усердно, и еще более усердно он отвечал мне. Говорил он охотно, весело, немножко греша газетными оборотами, часто приводя цифры, всякого рода технические термины так и сыпались из его рта, — недаром он боялся того, что едко называл "документацией". Впрочем, документация эта нисколько не мешала красочности его речи, а даже придавала ей современный колорит, делала ее убедительной. А какие с ним случались замысловатые истории, каких сложных людей он встречал и как напряженно и в то же время возвышенно думал он над их судьбами.
Расставаясь с ним, я спросил:
— Ты позволишь мне напечатать кое-какие твои повести?
Он кивнул головой.
— Разумеется, я заменю подлинную фамилию другой, вымышленной, чтобы ты не обижался. M. Н. Синицын, например, подойдет?
— Не велика синичка, а и она море зажгла, — ответил он, улыбаясь.
Так появились "Повести бригадира M. Н. Синицына".
РОМАН "ПАРХОМЕНКО
Зимой 1919 года, если помните, я попал к партизанам. Пробыл я там недолго. Страшная болезнь уже владела мною, и я томился восторженным и в то же время печальным предчувствием ее. И все же я превосходно помню эти дни.
Мы ехали в дровнях лесными дорогами, останавливались в деревнях, к нам присоединялись красноармейцы, отставшие из-за буранов от своих частей, вокруг этих красноармейцев сразу образовывались отряды мужиков, и красноармейцы, сопровождаемые мужиками, шли догонять свои части.
Помню я и рассказы партизан, длинные ночи в лесных избушках, и бураны, угрюмые, ненасытные бураны за маленькими, забитыми снегом окнами. А затем попал в Новосибирск, и здесь-то сыпняк, давно томивший меня, овладел мною целиком.
Мои друзья, поэт Д. Четвериков и актриса М. Столицына, ухаживали за мной чрезвычайно заботливо, и так как жили мы в каком-то заброшенном сарае, а сарай не топился, и стояли сильные холода, они предпочли перенести меня, больного, в поезд, который шел к Омску.