Приехав в Умань, я поселился в опрятном переулке за костелом. Городок был очень приятен, полон солнца, и дома так сильно светились от этого солнца, что тени их были постоянно наполнены кротким и радостным мерцанием. Я много ходил по улице, думал и часто восстанавливал в памяти картины Татарки.
Казалось, нужно еще слегка напрячь свое воображение, — и четкий образ молодой доброй женщины явственно встанет передо мной. Охватывал озноб ожидания. Проходило полчаса, час, увы, минуло четыре года, стерлись ее черты, и многие женщины казались мне похожими на нее. Как же так? Я приходил в отчаяние, смешанное с весельем. Я ложился спать. Сны были легкие. Я просыпался, зевал, потягивался, вдыхал запах города, полного зелени и фруктов, и опять выходил на улицу. Долго глядел я на людей и начинал думать под конец: "А, может быть, ничего и не было?"
Парк Софийка запущен, а ученики сельскохозяйственной школы, находившейся в парке, разъехались куда-то, и наблюдать за парком совсем некому. Пруды заросли кувшинками и камышом, а тот пруд, что поменьше, почти сплошь заполнен упавшими деревьями. На одном из таких деревьев, еще мокром от недавнего дождя, сидит рябой, тощий рыболов в поношенной военной одежде. Лицо его насмешливо, тонкие металлические очки на бледном носу почти не блестят. Под ним голубо-фиолетовый пруд, и киноварно-красный поплавок удивительно красиво лежит на этой воде густого, насыщенного цвета. Лукаво сузив глаза, рыболов оглядел меня, безмолвно сняв фуражку.
— Клев на уду, — шепотом сказал я.
— Никакой рыбы тут нету, — ответил он громко, со смехом. — Нонче в Умань на фруктовый урожай съехались бывалые плуты. Им и эти деревья не помешали: всю рыбу бреднем выловили. Раньше, мерзавцы, наигрывали в карты целое состояние, а теперь приходится и мелким карасишком не брезговать, ха-ха!
— Зачем же сидеть, раз рыбы нету?
— Сижу через тоску и чахотку, — ответил рыболов охотно и даже с каким-то наслаждением. — Назудел мне доктор: "Чахотку выбьешь, если полсуток будешь находиться в лесу". Ну, я и нахожусь.
— Значит, скоро выздоровеете?
— Ой, куда там! Воду плохо переношу: и назябся же я тут.
— А вы бы в лес.
— Я привык к работе, а в лесу, на дорожках мне даже листву подметать сил уже нету. Нет, я человек конченный и к смерти готов, и все уже организовал.
Видимо, попробовав положить себя в воображении в то место, которое он "организовал", рыболов испытал довольно отвратительное чувство. Он проговорил вдруг изменившимся голосом, уже без оттенка шутки:
— Организовал, а сам теперь каюсь. Бабе, говорю, — она добрая, веселая, кровь с молоком.-. "Чего тебе из-за меня руки отягощать? Уходи". Вернее, сам от нее ушел. Зачем мучить? И, уходя, так ее убедил, — я и на фронте очень убедительным был, — так убедил, что она заплакала, а тоже ушла. Вот теперь и выздоравливай. Выздоровей я, приди к ней, — смешно! Она, пожалуй, уже и за другого вышла!
Какая пылкая, высокая, живая любовь! Мне представилась жена рыболова, — чем-то она была похожа на ту молодую женщину, которую я встретил в Татарке. Тогда я спросил:
— Как зовут-то?
— Василь Гайворон. Слышали? Я был известный человек и притом гордый. И погибаю через гордость.
— Вижу.
— Вы думаете из-за жены? Нет. В нашей теперешней жизни погибать из-за жены советскому человеку недостойно. Я погибаю из-за сражений: с Махно.
— Рассказали бы.
— Ой, и пакость! Хватил я стужи против Махно. Одна радость, что эти интервенты теперь думают: "Столько долларов протравили, а выручка где?" А у меня та выручка — я всю страну спас. Конечно, при помощи Александра Яковлевича. Вы про Александра Яковлевича Пархоменко слышали?
— Отдаленно.
— Вы с каких мест-то?
— Сибирский.
— Ну, раз сибирский, вполне законно, что могли не слышать. А про Ворошилова слышали?
— Про Ворошилова слышал.
— Так вот этот Пархоменко был друг Ворошилову. А я у этого Пархоменко служил в четырнадцатой дивизии. Наша дивизия страшная была.
— Врагам?
— И врагам и самим себе. Она больше состояла из казаков, которые перешли от белых. Я тоже у белых служил, и тоже раскаялся, и тоже перешел на красную сторону. Но раз из человека лучшие лекарства не всю болезнь выгоняют, то где сразу выгнать душевную болезнь? А служба у белых — это душевная болезнь. Нет, нет, да и даст себя знать. Так что этому Пархоменко с нами было очень трудно, хоть мы его уважали и боялись. Другого такого командира для нашей, откровенно говоря, сволочи и не сразу отыщешь. Высокий, сильный, выносливый, он, конечно, иногда горячился, но при нашем брате без горячности нельзя: он должен все время пример показывать. Другого командира мы и не признали бы! Продовольствия нет — он первым голодает. В реку надо лезть ледяную — первым лезет. Довериться надо — он самому распроклятому негодяю душу откроет. Через это и погиб.
— Каким это образом?