Я был небесполезен для партии тогда, когда принятые решения я, не колеблясь, помогал нести в массы.
Когда же после смерти В. И. я должен был сам принимать очень важные решения в очень сложной обстановке (да один раз и при жизни В.И. - октябрь 1917 года), указанная черта моего характера (колебания, полурешения) не раз играла очень плохую роль.
Я много раз после XV съезда и особенно после XVI съезда говорил себе: довольно, доказано, что во всем прав ЦК и т. Сталин, надо раз и навсегда признать это и внутренне сделать из этого все выводы. Но при новых поворотных событиях, новых трудностях и тд. начинались новые колебания.
Яркий пример - 1932 год, события которого я описал более подробно в своих показаниях. Я опять становился рупором антипартийных настроений. Субъективно я, конечно, не хотел вредить партии и рабочему классу. По сути же дела становился в эти годы рупором тех сил, которые хотели остановить социалистическое наступление, которые хотели сорвать социализм в СССР.
Я был искренен в своей речи на XVII съезде и считал, что только в способе выражений я приспособляюсь к большинству. А на деле во мне продолжали жить две души. В центральной группе бывших “зиновьевЦев” были и более сильные характеры, чем я. Но вся беда в том, что все наше положение, раз мы не сумели по-настоящему подчиниться партии, слиться с ней до конца, проникнуться к Сталину теми чувствами полного признания, которыми прониклась вся партия и вся страна, раз мы продолжали смотреть назад, жить своей особой душной жизнью, все наше положение обрекало нас на политическую двойственность, из которой рождается двурушничество.
Мы не раз говорили себе: вот если бы партия (мы говорили: Сталин) привлекла нас на настоящую работу, вероятно, все бы сгладилось, мы бы помогли исправить ошибки, улучшить режим и т.п., и все пошло бы хорошо, и сами бы мы изжили отчуждение от партии.
А партия чувствовала, что у нас камень за пазухой, и, конечно, не могла врагам или полуврагам линии партии и ее руководства возвратить сколько-нибудь серьезное, политическое и организационное влияние. Глядя назад, надо сказать, что на деле партия слишком бережно относилась к нам. Но верить нам по-настоящему она, конечно, Не могла. А мы продолжали жить своей особой психологией, по законам развития замкнутого кружка, непризнанных, обиженных, лучше всех видящих, но лишенных возможности показывать путь другим.
Личные связи тоже все больше и больше сводились к кружку бывших ленинградских работников, вместе со мной смещенных из Ленинграда.
Я утверждал на следствии, что с 1929 года у нас в Москве центра бывших “зиновьевцев” не было. И мне часто самому думалось: какой же это “центр” - это просто Зиновьев, плюс Каменев, плюс Евдокимов, плюс еще два-три человека, да и то они уже почти не видятся и никакой систематической антипартийной фракционной работы уже не ведут. Но на деле - это был центр. Так на этих нескольких человек смотрели остатки кадров бывших “зиновьевцев”, не сумевших или не захотевших по-настоящему раствориться в партии (прежде всего остатки “ленинградцев”). Так на них смотрели все другие антипартийные группы и группки.
У некоторых из нас (прежде всего у Каменева и меня) в прошлом было крупное политическое имя. В 1932 году, когда началось “оживление” всех антипартийных групп, сейчас же в этой среде заговорили о Ленинском Политбюро (т.е. о том Политбюро, которое было-де при Ленине - с участием моим и Каменева, и Рыкова, Бухарина, Томского). Великодушно соглашались и на то, что в нем должен быть и т. Сталин.
Все антипартийные элементы выдвигали опять наши кандидатуры. Рютинская кулацкая контрреволюционная платформа ругала меня и Каменева, ставила ставку на новых людей, на своих “практиков”, но тоже в последнем счете не отводила этих кандидатур.
Бывшие мои единомышленники, жившие в Москве в последние годы, голосовали всегда за генеральную линию партии, высказывались открыто в духе партии, а промеж себя преступно продолжали говорить, хоть.и не совсем по-старому (жизнь выбивала из-под ног многие основы платформы 25 - 27 годов), но враждебно к линии партии и ее руководству. И этим двурушническим поведением они показывали пример другим, тем, в чьих глазах группа эта представлялась авторитетной. Встречи членов этого центрального кружка бывших “зиновьевцев” становились все более редкими и, главное, все более беспредметными.
В 1933 - 1934 годах у меня и у Каменева этих встреч уже почти не было совсем. Но все-таки в различных комбинациях они друг с другом виделись (отчасти по родственной линии). Я старался по-прежнему все узнавать о коминтерновских делах через Мадьяра (когда я работал в “Большевике”, многое я узнавал и через официальные источники), о хозяйственных делах - отчасти через Горшенина.
С Каменевым теперь часто говорили уже о другом - о Пушкине, о литературной критике и т.п. и для себя с горечью прибавляли: “Это у нас форма отхода от политики”.