В Национальном собрании приготовления к этому празднику подали повод к драме еще более волнующей. На открытии заседания потребовали, чтобы сорок солдат Шатовьё были допущены приветствовать Законодательное сословие. Депутат Жокур этому противится. «Если эти солдаты, — говорит он, — явятся только для изъявления своей признательности, то я соглашусь с тем, чтобы они были подведены к решетке, но я требую не допускать их на само заседание». Общий ропот прерывает оратора. С трибун несутся крики: «Долой! Долой!» «Амнистия не триумф и не гражданский венок, — продолжает он. — Вы не в праве подобным триумфом разбивать сердца тех, кто участвовал в экспедиции в Нанси. Позвольте военному, которого командировали туда с его полком, представить вам впечатление, какое вашим решением будет произведено на армию. (Ропот усиливается.) В ваших действиях армия увидит только ободрение восстаний. Эти почести внушат солдатам мысль, что вы смотрите на получивших амнистию не как на людей, чрезмерно наказанных, но как на невинных жертв».
Шум вынуждает Жокура сойти с трибуны. На нее восходит Гувион [будущий граф де Сен-Сир], молодой офицер, уже прославленный в войнах. Траурный костюм оратора и еще более траурное выражение его лица внушают трибунам невольный интерес; шум сменяется вниманием.
«Господа, — говорит он, — у меня был брат, добрый патриот, который, благодаря уважению своих сограждан, стал сначала командующим национальной гвардией, а потом членом департамента. Всегда готовый жертвовать собой для революции и для закона, он получил приказ — во имя революции и закона — идти в Нанси с храбрыми национальными гвардейцами. Там он пал, проколотый пятью ударами штыка. И сейчас я спрашиваю вас: неужели я осужден спокойно смотреть здесь на убийц моего брата?» — «Так уходите!» — кричит чей-то требовательный голос. При этих словах трибуны аплодируют. Негодование поддерживает силы Гувиона, несмотря на переполняющее его презрение. «Кто этот трус, который прячется, оскорбляя чувства брата?» — спрашивает он, ища глазами прервавшего его речь. «Я называю себя: это я», — отвечает ему, вставая с места, депутат Шудье. Трибуны приветствуют наглую выходку Шудье новыми рукоплесканиями. Но Гувион опирается на чувство более сильное, чем народная ярость, — на всемогущее отчаяние. Он продолжает: «Мой брат пал добровольной жертвой повиновения вашим декретам! Нет, никогда я не стану спокойным свидетелем поношения памяти национальных гвардейцев с помощью почестей тем, кто их зарезал».
Голос Гувиона затрагивает в глубине сердец струну справедливости и естественного волнения, струну, которая еще живет под черствостью политических амбиций. Два раза Собрание, приглашенное президентом высказаться за или против допущения солдат к почетному заседанию, разделяется поровну. Требуют поименного голосования. Результатом является небольшое преимущество в пользу допущения. Несчастный Гувион выходит в противоположную дверь негодуя, с помутившимися мыслями. Он клянется, что никогда более не войдет в Собрание, тотчас отправляется к военному министру просить назначения в Северную армию, чтобы найти там смерть, и действительно находит ее.
Между тем солдат уже вводят в зал. Колло д’Эрбуа представляет их восторженным трибунам. За ними следуют, размахивая пиками, парижские граждане с развевающимися над головами трехцветными знаменами: это члены различных обществ Парижа представляют президенту почетные знамена, дарованные швейцарцам теми департаментами, через которые проходили эти «триумфаторы». Это уже больше не народ свободы, а народ анархии.
Мятежные солдаты выступают в роли триумфаторов; колоссальная галера, орудие кары и стыда, увенчивается цветами; падшие женщины, набранные в местах разврата, несут и целуют обрывки цепей галерников; вот проносят сорок победных трофеев с сорока именами швейцарцев; бюсты Вольтера, Руссо, Франклина, величайших философов и добродетельных патриотов соседствуют с бюстами этих нечестивцев. Сами солдаты, удивленные и даже смущенные своей славой, идут среди группы возмущенных французских гвардейцев — новое прославление измены знаменам и нарушения дисциплины. Поцелуи, возгласы восторга, громкая музыка, остановки у Бастилии, у ратуши, на Марсовом поле; вновь поцелуи, больше непристойные, чем патриотические; и в довершение унижения закона — мэр Парижа, Петион и народные власти в полном составе освещают своей слабостью (или своим пособничеством) триумфальное шествие беззакония. Таков был этот праздник, постыдная копия 14 июля, позорная пародия возмущения, которое служило прелюдией революции!
XI
Суровость зимы — Дороговизна хлеба — На правительство падает ответственность за эти бедствия — Убийство мэра Этампа — Герцог Орлеанский старается сблизиться с королем — Герцог Орлеанский переходит к якобинцам