Едва договорив тост и осушив бокал минералки, Сталин поманил Волчака и отошел с ним в одну из тех потаенных, тихих комнат, каких было много в залах Кремлевского дворца; там они проговорили минут десять, содержание этого разговора никому не было известно. Сталин снова взял бокал: товарищи! Только что наш герой товарищ Волчак лично пригласил меня к себе в секретари. Что же, я готов, товарищи! Дорогу молодым! (Эти слова запомнились многим, Бровмана они насторожили; это постоянное подчеркивание молодости, которой старики должны уступить дорогу, было ой неслучайно.) После этого Сталин вдруг предложил выпить за Ломакова – тихого героя, незаметного героя, подающего нам всем, товарищи, пример, каким должен быть не буржуазный, звездный, а советский герой. И опять многие радостно подумали: Волчак переиграл и доигрался; но это они подумали зря. Сталин встал и пошел на другой конец зала к женам, долго со всеми знакомился, потом отдельно поцеловал ручку волчаковской Ольге и сказал так, чтобы все слышали, – он отлично это умел: вы думаете, это я ваших сорванцов гоняю на край света и дальше? Да если вы хотите знать, я один только их и удерживаю. Я не так много могу, в международных делах все Литвинов решает, во внутренних Политбюро решает (он не назвал Ежова, и многие это запомнили – как оказалось, правильно). Но этих удержать я пока отчасти могу и вот при вас говорю: до конца этого года – никаких рекордных полетов! Побалуйтесь с женами! (Бровман сразу это записал, не для печати, конечно, – для памяти.)
Но дальше случилось совершенно уже невероятное. Сталин подошел к Волчаку, отставил в сторону графин с коньяком и поставил перед ним нарзан – надо признать, превосходный. Он слегка пристукнул по столу ладонью и сказал: пей, товарищ Волчак! Волчак встал, багровый и благодарный, налил себе полный бокал нарзана, а Сталину – полный бокал коньяку, протянул ему и сказал: пей… пейте, товарищ Сталин! И Сталин, истинный кавказец, глядя прямо ему в глаза, не пригубил, а выпил бокал до дна, и Волчак стоял, глядя на него влюбленными глазами, и почему-то встали все, а после короткого молчания зааплодировали – не то смелости героя, не то лихости вождя, не то собственному присутствию при несомненно исторической минуте.
Положение Волчака, и до того особое, с этой минуты укрепилось. Бровман понял, что если прежде при выражении чувств требовался известный такт, то теперь востребовано было его отсутствие, вплоть до полного самозабвения, до вкусового провала: этот провал означал отключение всякой критичности. Нельзя было, конечно, унижаться; надо было возвышаться, и Волчак возвысился. Всем запомнилось, как Сталин глядел на него: это был взгляд отца, друга, старшего брата.
9
Он еще летал, но ему уже надоело. Теперь окружение Волчака составляли люди искусства, к которым он ходил с Кригером в подвальчик Дома работников искусств, где Кригер научил всех жарить мясо, сбрызнутое лимонным соком; мотогонщики, с которыми ему было интересней, чем с летчиками; охотники, которые понимали его заветную мысль про вторую поправку. Все это были люди-исключения, им дозволялось жить чуть-чуть не так. Их было на удивление много. Среди них были либо знатные, подсознательно работавшие на грядущее низвержение, либо уже низвергнутые, горьковские бывшие, не столько отверженные, сколько отвергшие. Эти отчаянные люди кучковались вокруг богемистых ресторанов, ипподрома и бильярдных. Их легко было переловить, но почему-то им разрешали быть – то ли чтобы знатным было с кем отдохнуть, то ли потому, что они стали высшими существами и пользовались тайным уважением. Они были своего рода артисты даже более народные, нежели обремененные званием. С ними Волчак проводил досуг, с избирателями и депутатами – присутственные дни, с конструкторами – непременные обсуждения, на которых его слово часто становилось решающим, хоть и было чаще всего бессмысленным. Случались у него припадки ярости – коллеги привыкли списывать их на перенапряжение, хотя отлично понимали, что не в перенапряжении дело: потолка своего он достиг, переходить в конструкторы не мог и не хотел по недостатку образования, обучать молодых было ему неинтересно, а государственная карьера зависла. Неясно было, что именно Волчаку предложат. Заходила речь о том, чтобы сделать его наркомом или пока замнаркома обороны, но Сталин не хотел убирать Ворошилова, ему больше нравилась идея получить своего человека на ключевом посту главного бойца с врагами, такого человека, который безусловно уж не предаст, но время еще не приспело, и Сталин чего-то ждал, хотя в том самом разговоре во время папанинского приема осторожно спросил: вот если вдруг, мало ли… И Волчак, мгновенно протрезвев, даже вытянулся в струнку, но в ответ услышал: ладно, ладно, загад богат не бывает. Эту паузу Волчак выносил с трудом, оторвавшись от своих и не пристав к верховным, выйдя как будто из разряда летчиков и не войдя в разряд жрецов, то есть оставаясь в самом травмирующем статусе героя: герой, дальше что?