Момент был тяжелый, и Цезарь вполне отдавал себе в этом отчет. Имея опыт приспособления к различным политическим положениям — примирительной демократии 70–65 годов, усилению народной ненависти 65–60 годов, честолюбивому, хищному, продажному и расточительному империализму 58–55 годов, этот человек с пылкой инициативой, всегда готовый на риск, чьи быстрые, непредсказуемые и бесконечно разнообразные комбинации постоянно сбивали с толку его противников, готовился с удивительной ловкостью принять совершенно новое положение — примерного, умеренного гражданина, расположенного ко всяким уступкам и не имеющего другой цели, кроме общего блага. Он понимал, что момент показаться требовательным был для него неудобен; а впрочем, эта умеренность, может быть, лучше подходила к его истинной природе, чем масса крайностей, в которые увлекали его события, ибо по темпераменту и цо необходимости он был более консерватором, чем казался после заговора Каталины.
Как все люди с большим умом из высших классов, он не только не хотел лишиться навсегда их уважения, но и слишком хорошо понимал, что если во главе римских ремесленников он мог неожиданно занять важное место в государстве, то не сможет долго удерживаться там, не пользуясь, подобно Лукуллу, Помпею и Цицерону, большой популярностью у аристократии, которая, несмотря на свой политический скептицизм, обладала двумя могущественными орудиями управления: богатством и знанием. С другой стороны, если он тогда совершенно не думал о захвате абсолютной власти,
[426]то все же желал нечто противное букве и духу конституции: быть избранным консулом на 48 год, не покидая своего командования. Прийти в Рим для выставления своей кандидатуры значило бы отдаться в руки Помпея, который после реформы 52 года имел под своим контролем всех римских судей и которому Цезарь не доверял. [427]Наконец, истощенная и источенная червями старая конституция все же была еще достаточно крепкой для того, чтобы сопротивляться открытым нападениям, а это нам объясняет, почему все происходившие тогда узурпации употребляли какую-нибудь конституционную фикцию, т. е., уклоняясь от духа закона, все же соблюдали его букву и форму.Цезарь, столь дискредитированный и ослабленный, мог ли отважиться прибегнуть к насилию? Такая смелость могла быть только у безумца. Напротив, он тогда дал самое чудесное доказательство гибкости своего ума, ведя одновременно в Галлии дикую опустошительную войну, требовавшую почти бешеной энергии, и постепенно плетя в Италии интригу, чтобы при помощи ловких изворотов, ничего не порвав, избавиться от конституционных затруднений, в которые он мало-помалу позволил себя втянуть. Несомненно, что его положение нельзя было защищать с чисто конституционной и юридической точек зрения. Можно было утверждать, что народ, предоставляя ему привилегию заочного избрания, тем самым продлевал ему командование до 48 года, потому что в противном случае привилегия не имела бы никакого смысла; но софизм был очевиден, и противники могли отвечать, что привилегия была ему предоставлена на тот случай, если его присутствие в Галлии потребуется в течение всего 49 года. Теперь для успокоения общественного мнения, озабоченного продолжающейся войной, он был вынужден утверждать, что завоевание Галлии окончено. А консерваторы выводили из этого утверждения строго логическое следствие, что, значит, нет более необходимости в продолжении командования Цезаря и что, следовательно, привилегия не имеет более своего основания. Цезарь понимал, что лучше всего было бы выиграть время, заставить отложить назначение своего преемника, которое должно было происходить 1 марта 50 года, не употребляя при том ни насилия, ни скандальных средств, которые могли бы вызвать негодование публики, и даже не обращаясь к старому средству, которым столько злоупотребляли, — вмешательству трибунов. После последних заявлений Помпея это средство было небезопасно. Еще раз нужно было сбить с толку своих врагов неожиданной, гениальной и отважной комбинацией. И его неистощимый мозг должен был найти эту столь трудную комбинацию, самую неожиданную и самую отважную из всех тех, которые он изобретал до сих пор. Он сделал своим орудием своего ожесточенного врага Куриона, умного и образованного молодого человека, великого оратора и писателя, но обремененного долгами, развратного, жаждущего заставить говорить о себе, циничного, бессовестного, этого поистине «беспутного гения»,
[428]как определил его один древний писатель, хорошо изобразивший гениальную испорченность старой римской знати.