Коля, школьник, практически оставался один, а менять школу не хотел. Инга мечется между Онкоцентром и домом. Помогала Ингина мама, Александра Михайловна, которая, к счастью, жила относительно близко от них, приезжала и что-то Коле готовила.
А вот отца этого семейства выхаживали теперь в Черемушках – его мать и сестра.
Прогноз хирурга насчет рисования левой рукой во многом сбылся, хотя после длительного процесса восстановления у Юрия Николаевича все же бывали периоды, когда правая рука частично могла работать. Но все главные функции, включая манипуляции с кистью или с тампоном для акварели, пришлось передать левой руке – при том, что Ларин был правшой.
Возникшее ограничение, сколько бы неудобства и даже отчаяния оно поначалу ни приносило, могло, тем не менее, стать для нашего героя приемлемой «новой нормой» – что и произошло на практике. Увы, это было не единственное тяжелое последствие проведенной операции. По словам Ольги Максаковой, через несколько месяцев у Ларина участились эпилептические приступы:
Конечно, это пугало всех окружающих, поскольку никто не понимал, что с этим делать. Один такой приступ случился в присутствии Юры Карякина, и, как истинный достоевсковед, он еще больше полюбил Ларина, потому что тот совсем как Достоевский. Потом уже мне удалось подобрать приличную терапию.
Упоминает Максакова и о других «побочных эффектах», каждый из которых составлял свою, специфическую проблему и служил источником добавочных страданий:
Беда с речью у него оставалась еще долго. Восстановление шло буквально от отдельных слогов. И всю последующую жизнь, когда он не очень хорошо себя чувствовал, с речью становилось похуже. Чтение тоже фактически нарушилось.
По словам Ольги Арсеньевны, какие-то из тех невзгод были объективно неизбежны, другие же в идеале могли бы и миновать – но не миновали:
Коновалов по его поводу очень переживал, в те времена он не мог предотвратить некоторых последствий, которых можно было бы избежать, если бы операция происходила, скажем, лет через десять, с другим инструментарием.
О возвращении на преподавательскую работу не могло быть и речи. Хотя Ларин, похоже, все-таки рассчитывал со временем вновь появиться в классах МГХУ – и, как вспоминает Ольга Булгакова, сохранил обиду на училище из‐за того, что ему не дали такой возможности. В итоге с преподаванием пришлось расстаться навсегда – но не с живописью. Попытки возобновить занятия ею Ларин начал предпринимать чуть ли не сразу после выписки из клиники. Надежда Фадеева вспоминает: «В какой-то день Юра попросил меня купить ему букет цветов. Этот букет и был его первой работой маслом после операции». Ольга Максакова упоминает и другую пробу сил, относящуюся к тому же периоду: «Он пытался воспроизвести армянский холст, который у него купили еще до операции и увезли за границу. Но сам признавал, что получилось менее удачно». Подступался он и к акварели – чуть ли не заново, при совсем ином состоянии моторики и в ином расположении духа, чем прежде. Примерно через полгода стало понятно, что попытки эти не просто небезуспешны, но дают убедительные результаты и порождают новое качество. Что наглядно проявилось уже летом 1986 года в подмосковном Доме творчества «Челюскинская».
Про это заведение мы упоминали, когда шла речь о вхождении Юрия Ларина в профессиональную среду и о его первых поездках в места, предназначенные для «повышения квалификации» членов Союза художников. Говорили мы и о том, что именно в «Челюскинской» в середине 1970‐х происходила «смена формаций» в ларинской живописи: совершался переход от натурной работы к работе по памяти. Сюда же он получил путевку и в 1986‐м, вскоре после своего полувекового юбилея, который по понятным причинам обошелся без широкого празднования.
Обычно, как объяснила нам художница Галина Ваншенкина, «было очень трудно попасть в нужный тебе срок – подашь заявку, а ее передвигают», но в этом неординарном случае посодействовал многолетний директор Дома творчества Рейнгольд Генрихович Берг. Сообразуясь с ситуацией, близкие Ларина сочли необходимым поселиться поблизости.