Она открыла дверь избенки, на снегу сидели горбатые медведи черными стогами, и красно, по-палачьму, горели у них глаза, и волки сели в круг и поднимали морды к Луне, и выли, — а в черном небе над горами качался серебряный маятник Луны, мне надлежало ею стать после последней смерти своей, и звери выли на Луну и подергивали лапами, и вертели мордами, и вперяли в меня красные зрачки, звери хотели петь и танцевать со мной, я поняла это, а Сульфа стояла в дверях избы и смеялась хищно, и ее лицо становилось попеременно то мордой волка, то мордой лисы, то носом медведя, то зубами зимнего тигра, и она кричала мне: «Пляши вместе с ними и пой!» И я стала петь, и услышала, что голос мой стал голосом зверя, я ужаснулась, волосы мои поднялись дыбом, а Сульфа подскочила, запустила руку мне в косы и зашептала: «Ну, что загривок-то вздыбила, хорошая волчица, хорошая, не сердись, не вой так, что душа выходит и обратно не возвращается», — и я оглядела себя и увидела — шерсть на мне везде, вся я покрыта шерстью волчьей, и вспомнила отца своего, царя Волка, и узнала древнюю кровь свою: да я не Ксения! я волчица, дикая волчица в горах, в тайге хребта Хамардабан, я владычица здешних мест, каждый камень в гольцах — родной моей лапе с когтями, а где люди Курбана, жирные хари, могутные плечищи в погонах и без погон?.. — я забыла их. Я волчица, и уставлен мой взгляд на Восток, и я вою, и пляшу, перебирая замерзшими на снегу лапами: о-у-у-у!.. о-у-у-у-у-у-у-у!.. и волки все воют за мной древнюю страшную песнь, их еще не убили, братьев моих, сестер моих и слуг, а вот воет моя мать, а вот и мой отец сидит, подняв седую морду к широкоскулой Луне, и золотая корона у него на лбу, и красные бешеные глаза у него, и, вижу, он признает меня, подбежал на негнущихся старых лапах и мне в ребрастый бок мордой тычет, хочет скрепить печать родства, и я кладу морду ему на загривок и вою, вою неистово, на все горы, на всю белую степь и тайгу, на полмира, заглушая огонь орудий, стрельбу и грохот взрывов, вою так: отец мой! я шла по горам и морям, по градам и весям, я жила среди людей, но люди гнали меня, мучили меня, и я теперь понимаю, за что они гнали меня и мучили меня: я была не их породы, я была ни зверь, ни человек, я носила платье из мешка, я бродила по снегу в ночной рубахе, бежала навстречу людям в одежде мужской, и они пугались, и показывали на меня пальцами, и бросали в меня камнями, тухлятиной и рванью, и, кивая на меня, наущали своих детей: вот, глядите и запоминайте, это прокаженная, это странная человечица, ни на кого не похожая, — чтобы она не навредила вам, не съела вас с косточками, не утащила ночью, чтобы сжечь на высоком костре в лесах, бегите от нее быстро! бойтесь ее! швыряйте в нее палками, булыжниками, обливайте ее кипятком и горячей смолой! Преследуйте ее и изничтожьте, если хватит у вас сил! Так учили взрослые люди своих детей, но попадались и такие, что вместо камня клали мне в ладонь кусок хлеба, вместо яда протягивали мне молоко в кружке, а то и просто колодезной воды, кто принимал меня за беглую, за расстригу, кому мстились на моем чистом теле язвы, и все-таки кормили, поили, дорогу указывали, — и я приходила в большие, кишмя кишащие людьми столицы, и добрела, наконец, до града Армагеддона, брызгающего кипящей водкой и людской слюной, и я была одна зверь среди них, а имени им не было, ибо ни людьми, ни зверями я не могла их назвать; и они толпились вокруг меня, а я, задирая морду к Луне, все выла и выла им на широких площадях их золотую судьбу, провидела их жизни, предсказывала повороты земной оси, оживляла умерших, воскресала истлевших, а мне никто не верил, надо мной смеялись и боялись меня, им казалось, что все, что делаю, это только их сон, и они больно щипали себя, желая проснуться, и тогда я поняла, что меня будут ловить, меня будут излавливать и пытаться содрать с меня мою родную шкуру, чтобы излечить меня, чтобы сделать меня такой, как они — ни рыба ни мясо, ни зверь ни человек, и я бежала от них сломя голову, бежала, подворачивая тощие лапы, подвывая на бегу, прячась, забиваясь в подворотни, в старые, на слом, седые дома, на чердаки и в подвалы, а меня выслеживали, настигали, связывали мне лапы, стягивали морду тугой веревкой, ребра обматывали цепью, и цепь больно врезалась в мою плоть, стирая до крови подшерсток, оставляя на коже полосы рубцов; в зубы всовывали мне палку, чтобы я не прокусила руку, меня калечащую, и верно!… я не оставила бы клочка от них, но вот беда, я их любила, и тобой и только тобой, о мой отец Волк, была посеяна опасная любовь в сердце моем, в моей крови и жилах! И я смирялась, отец! Я их прощала! Они ломали мне лапы… всаживали пытошные крючья под ребра… иной раз я висела на дыбе, и они кричали снизу, воздымая многозубые лица: «Глядите!.. Мучится, прямо как человек!..» И голос верещал: «А может, отпустим?..» Но не отпускали меня так просто, отец — я сама убегала, я неслась на всех парах через каменную чащобу, через нефтяные озера и мусорные овраги, где жители Армагеддона совокуплялись среди бела дня, одежд не снимая, визжа и хохоча непотребно, я бежала, серая на белом, сквозь пустое человечье пространство, я дышала жаром и свободой широкого бега, я знала, что они, бедные мои палачи, все больные насквозь, все гнилое у них внутри, все потертое и дырявое у них снаружи; и я повторяла себе: я хочу им помочь, и я помогу им, вот пройдет еще одна Луна, еще сто Лун большого Времени, и они услышат мою речь, поймут мой долгий вой, то тягостный, то нежный, упадут передо мной на снег на свои чревоугодные животы и запрячут в снег лица от стыда передо мной, и я положу им на затылки свои лапы, со сбитыми когтями, со стертыми в кровь от великого бега пальцами, и я поцелую их волчьею мордой своей в знак примирения, прощения и любви, и я провою им последнюю в жизни песню свою: ДАВАЙТЕ ЛЮБИТЬ ДРУГ ДРУГА, А УБИТЬ ДРУГ ДРУГА МЫ УСПЕЕМ ВСЕГДА! Но я не успела так пропеть, еще сто Лун не прошло, и меня изловили снова и отправили в клетке летающей сюда, и нарядили в свои наряды, и заставили делать то, что они, люди, любят и понимают: развлекать, веселить, даже перед костяным ликом Смерти, под проливным огнем выстрелов. И я выполняла людскую волю, отец, потому что я любила их. И они, те, кто должен был умереть на Войне завтра и в любую минуту, они неистово хлопали мне в ладоши за мое неистовое веселье, за то, что я перед ними ходила колесом и отбивала чечетку, в виду вселенской бойни, и они хоть на миг любили меня, потому что я прикидывалась перед ними человеком, и, хотя б на миг, но приняли они меня, отец, в свою стаю.