- Тута пождите! - кидает она своим молодцам и входит в покой. И здесь мечется непутём какая-то из Софьиных девок, мечется, явно не собираясь уходить.
- Брысь!
Та выбежала стремглав.
Анна озирает покой. Устремляет глаза на жёлтое лицо Константина. Верно, болеет. Ордынская болесть у него, не впервой уже. Как почнёт трепать, так и не отпускает несколько дней.
- Отвар давали?! - спрашивает она строго. Константин кивает - дёргает головой на подушке, глядя на мать блестящими воспалёнными глазами. Крупный пот росинками покрывает чело. Анна присаживается на край постели. Шёлковым платом утирает лицо сыну. Говорит громко (во время приступов Константин становится приглуховат, иной поры приходится кричать ему в ухо): - Едет Сашко! - Наклонясь, вопрошает требовательно: - Знаешь?
Константин вновь кивает-ёрзает по постели головой.
- Не хочу пускать! Пускать не хочу, говорю!
Константин молчит. Расширенным, блестящим взором, в котором сквозит страх, глядит на мать. (Она не знает, а он знает о том: вторая Софьина наушница забилась за полог кровати. Любое его слово будет тотчас передано жене.)
- Шкоды, шкоды не было меж вас никакой? Пакости никоторой вы с Софьюшкой ему не содеяли? На смерть ведь едет!
Константин потерянно дёргается. Глаза матери его ужасают. Кабы не спрятанная Софьина холопка, может, в этот миг он и признался бы о грамоте тайной, неволею, по жениному навету, посланной в Орду…
- Нет? Не было?! Поклянись мне, Костянтин!
- Крестом… клянусь… - хрипло шепчет он, и крупный пот градинами сбегает с чела на зголовье. Отныне, обманув на кресте родную мать, он уже не человек. Анна встаёт. Ревниво и отчуждённо озирает изложню. Показалось ли, или верно кто-то ся прячет за пологом? От гордости не пошла проверять. Да и сын зело плох. Покой ему надобен.
Лишь только за Анной закрывается дверь, в горницу, почти безумная, врывается Софья. (Холопка уже вылезла из-за полога, преданными глазами ест госпожу.)
- Костя? Чево она? Чево прошала? Ну! Ну же, говори! Ты ничего не сказал, нет? Поклянись мне!
- О здоровье прошала, - шепчет Константин, - я ничего… не сказал…
- А ты, полоротая, чего слышала, ну? Говори! - накидывается Софья на холопку.
- Прошала, пакости не было ли какой промеж вас и Лексан Михалычем.
- И што?!
- Костянтин Михалыч изволили отмолвить…
- Ну!!!
- Отмолвили: «Никоторой». И поклялись.
Софья рушится задом на постель, крупно крестит лоб, бросает устало:
- Пошла вон!
Потом, оборотясь к Константину, произносит с растяжкой:
- У-у-умница ты моя! Хоть тут-то вытерпел, не разнюнил… Слышишь?
Но Константин не слышит уже ничего. Он в обмороке.
Молодой, красивый, в расшитой шелками рубахе и рудо-желтом летнем тафтяном опашне, прибывает из Кашина младший Михайлович, Василий, юный дядя подрастающих племянников, Александровичей. Целует мать, жмёт за плечи Всеволода, Владимиру с Андреем ерошит волосы, подкидывает в воздух меньшего, Махаила, и тот визжит и хохочет, вцепляясь в дядины долгие, шёлковые на ощупь волосы.
Они пируют на сенях, с дружиною, и хоть нет за столом Константина, но нет зато и московской невестки. И княгиня Анна, сокрывшая в душе вчерашние страхи свои, улыбается сыновьям, открывая в улыбке некогда красивый, теперь уже лишённый многих зубов рот, говорит прежним, полным и «вкусным», голосом, угощает, предлагая то жаркое, то рыбу, то свежие фрукты и мёд, то печенье собственного рукоделья, которым баловала их, маленьких, и сейчас ещё нет-нет да и готовит по торжественным дням с помочью старой сенной боярыни своей. И они болтают, дурачатся, поминают забавные случаи на ловах: как Александр повис на дереве, зацепившись за сук кушаком, а конь вымчал из-под него и спокойно стоял рядом, пощипывая траву; или как Василий, перемахивая овраг, сорвался и угодил головой в куст и болтал ногами, пока не подоспели осочники. Смеются княжичи, смеётся грудным волнующим смехом Настасья, и молодой деверь нет-нет и поглядывает с лёгкою безотчётною завистью на красавицу жену старшего брата. И сама Анна смеётся дробным старушечьим смехом, смеётся, и кашляет, и всхлипывает, и утирает невольные мелкие слезинки кончиком наброшенного на плеча синего шёлкового плата.
Солнце низит, пробрасывая золото своих лучей сквозь отодвинутые оконницы, и багряно золотит столы, лавки, лица гостей, вспыхивая на серебре и поливной глазури пиршественных столов. Звучат струны домр, гудят и заливаются рожки и сопели, пляшут, размахивая долгими рукавами, скоморохи, а там, за окнами, остывая к вечеру, пошумливает, укладываясь на покой, огромный город, и выкованная из восточной стали громада воды несёт и несёт гаснущий свет вечерней зари в дикую степь, в Орду, в земли незнаемые, досыти политые слезами и кровью русичей, угнанных туда в полон.
Длится пир. Не смолкают веселье и клики. Изрядно захмелели гости. Уже и княгини удалились к себе на покой. А всё ещё звучат здравицы, летают с блюдами и кувшинами взопревшие слуги, льются вина и мёд, и музыка звучит не смолкая. Назавтра - отъезд.