— Значение этих слов ясно, — сказал Саша, положивши книгу, — химическое сродство есть основное начало симпатии и антипатии в людях.
— Что за потребность такая в душе человека симпатии? — заметила я. — Не ведет ли она к тому высокому братству, которое будет в конечной эпохе человечества?
— Потребность симпатии свята уже тем, что прямо противоположна
— Да, — сказала я, — для эгоизма нет ничего на свете, кроме своего тщедушного
— Конечно, — сказал Саша, — и как свет побеждает тяжесть, так и любовь должна победить эгоизм. Тогда человек совершит земное, тогда природа совершит материальное.
— Если бы… это утешительно…
— Счастье мое, — прервал меня Саша, — что судьба послала мне тебя, a «Wahlverwandtschaft» нас сблизило. Без тебя я был бы весь сосредоточен на себе и в себе. С тобой научился заботиться о других, любить, высказываться. Без тебя не встречаю и тени симпатии, — одиночество, невысказанные думы, чувства подавляют.
— Ты бы писал свой дневник, Саша, — это своего рода исход из одиночества, замена друга.
— Я делал опыты; но, уже не говоря о том, что перо — такой холодильник, через который редко проходит, не замерзнувши, истинное, горячее чувство, кто же будет читать?{4}
— Самому будет легче, высказавшись.
— Да неужели ты думаешь, что моей мысли тесно в душе моей? Мне надобно поделиться ею, а не выкинуть из головы; мне надобно передать мысль и чувство живым словом, читать во взоре впечатление, сделанное моим словом, — тогда рождается магнетическое соотношение. Кроме того, я говорю с кем хочу и насколько хочу; а писанное слово, если попадает в чужие руки в часы досуга, является какой-то круглой сиротой: тут мою исповедь начнут разбирать по законам здравого смысла, который составляет такую неотъемлемую принадлежность слонов, порядочных людей и ньюфаундлендских собак…
На этом месте разговор наш был прерван приходом горничной девушки Марианны. Она накрыла скатертью стол перед диваном, поставила на него бутылку люнеля и стала приготовлять завтрак.
Прерванный разговор наш и отрывок из «Wahlverwandtschaft» Саша вписал в «брошенные листки» и добавил его новыми рассуждениями. Когда «брошенные листки» попали мне в руки и я перечитывала их, утро это прошло перед внутренним взором моим со всеми впечатлениями,
«Странное дело, — так продолжается прерванный разговор в „брошенных листках“, начинаясь от ньюфаундлендских собак, — вы слышите за стеною песню — и вам сейчас воображение представляет деву, которая поет, непременно прекрасную, одушевленную; а когда читаете книгу, оттого ли, что уж есть материальная опора — эта бумажная подкладка для мысли, о писавшем никто не думает, словно книга, как плесень, выросла из воздуха. Мало этого, если песня грустна, вы верите, что поющей грустно; а сочинителю никогда не дозволяют в самом деле иметь тех чувств, которые он высказывает. Ежели же находятся люди, которые дают себе труд представлять автора, то представляют его себе по своему вкусу, и его же после винят, ежели он не таков. У меня есть знакомый, который пламенно любил Гюго до поездки своей в Париж; а как увидал, что его ланиты не покрыты бледностью могильной, что его глаза не восторженны, так он и перестал в него верить. Еще слово… а уж как дойдет до того, что я восторг свой, мысль свою буду продавать за пять рублей ассигнациями, то есть без вычета лажа, за пять рублей семьдесят пять копеек, тогда всякая охота писать пропадает. Разумеется, человек, который покупает фунт сыра и мою книгу, имеет полное право требовать, чтобы сыр и книга были по его вкусу; имеет право обругать лавочника и меня, ежели ему за его пять рублей дано не то, чего ему хочется. Дивятся, зачем адепты прятали свою науку. Я больше дивлюсь решительности поэтов, которые внутреннейшую мысль свою дают толпе, а толпа, как обезьяна Крылова, понюхает, перевернет — и бросит. Сколько раз бывал я болен душой в театре при представлении Шекспира и Шиллера. Раз давали „Разбойников“: я, задыхаясь, смотрел на эту юношескую поэму, на это страдание Шиллера, принявшее плоть в Карле Море, на этот разврат его века, принявший плоть во Франце, — как почтенный сосед мой, через меня, громко спросил своего товарища:
— Как вы думаете, неужели столько ружей принадлежит дирекции?
— Помилуйте, — отвечал тот, — разве вы по погонам не видите, что это солдатские ружья.