Я долго не сходилась с подругами, удалялась всех, одиноко садилась в уголок и, заткнувши пальцами уши, чтобы не слыхать шума, усердно говорила сама себе уроки, усиливаясь постигнуть премудрость спряжений и склонений и смысл, для чего мы все это так мучительно учим, или, зажмуря глаза, думала о Корчеве, — и что-то там делается. Все, что было мной оставлено, так живо и тепло обступало меня, что пансион день ото дня становился мне противнее и противнее своим формализмом, подавляющим ученьем, двоедушием, голодом и холодом. От холода мы порядочно страдали по зимам; утром, вставая с постели при огне, чуть не плакали от стужи и едва могли держать в руке перо. Многие не могли выносить этого и заболевали. На воскресенья и праздники меня брали к себе поочередно княгиня и Иван Алексеевич. У них я отдыхала за весь холод и тоску протекшей недели и возвращалась в пансион со слезами и съестными запасами.
В доме княгини мне бывало хорошо. Меня любили, берегли и часто дарили то новое платьице, то книжку, то игрушку. Князь, видя мою страсть к чтению, давал из своей библиотеки книжки с повестями и сказками. Забравшись с ногами на широкий сафьянный диван в диванной комнате, почти всегда пустой, я до того зачитывалась, что меня точно и не было в доме. На этом же диване жили и мои куклы со всеми их пожитками, которые, случайно, значительно умножились. Раз приехал к Хованским их родственник, старичок, князь Петр Николаевич Оболенский, добродушнее которого трудно встретить человека.
Пока никто не выходил к князю, он сел подле меня на диван и играл со мною в куклы, а на другой день привез моим куклам целый картон прекрасных лоскутков и впоследствии всегда оказывал мне самое сердечное расположение.
Между многочисленными посетителями дома княгини бывал сын князя Петра Николаевича, князь Евгений, известный как декабрист. Стройный, прекрасный, с кротким, приятным взором, он привлекал меня сколько своею красотой, столько, если не больше, блестящим гвардейским мундиром. Когда он приезжал при мне, я садилась против него и засматривалась на него, как некогда на Тицианову Венеру, а князь Евгений Петрович и не подозревал, что чистое дитя поклонялось красоте его.
Кроме князя Евгения, в доме княгини привлекали мое внимание два красивые брата Карр, особенно старший, тем, что у него была оторвана нога в сражении и он ходил на костылях.
Как ни хорошо мне было у княгини, но мне еще больше нравилось бывать в доме Ивана Алексеевича не потому, чтобы там было мне лучше, но там был маленький товарищ, с которым уже зарождалось у нас взаимное сочувствие, сверх того во всем доме веяло чем-то, чего не было ни в нашем доме, ни в доме княгини, чего я тогда не умела еще определить, но чувствовать уже могла.
В семействе княгини строго держались старинного русского барства с правилами набожности, обычаев, нравственности, семейных и общественных обязанностей и приличий, сжимавших желания, волю и искренность, хотя на меня последнее не распространялось, но оно веяло во всем: в чинности, в тоне, в приемах и в словах.
У Ивана Алексеевича преобладал над всем процесс капризного человека, оригинального деспота, но семьи того времени, начинавшей отживать, давившей тысячью условий взаимных отношений и условий общественных приличий, там не было. Даже воспитание Саши, не втесненное в какую-либо теорию, давало свободу развиваться естественным силам и способностям. Все это содержало в себе свежие начала жизни новой.
Когда Луиза Ивановна уезжала за мною в пансион, Саша ждал меня не отходя от окна, выбегал в переднюю навстречу, брал за руку и тащил к своим игрушкам, к своим книжкам, и мы заигрывались или зачитывались до обеда. Обедать шли наверх, там в большой столовой находили Ивана Алексеевича и сенатора. Саша, держа меня за руку, подводил с ними здороваться. Иван Алексеевич серьезно произносил: «А! Танюша!» — и допускал приложиться к его обеим щекам. Сенатор, добродушно улыбаясь, с разными забавными восклицаниями, делая уморительные гримасы, обнимал меня. За обедом меня сажали рядом с Сашей. В продолжении обеда Саша имел привычку иногда под столом держать меня за руку, чтобы я не ушла.