В дверях залы нас встретил Карл Иванович в турецком костюме, сиявшем фольгой и блестками. За ним приветствовала блестящая, пестрая толпа масок и проводила на приготовленные кресла, поставленные на богатом ковре, окруженном деревьями, цветами и разноцветными фонариками. Когда мы сели, заиграл орган, мальчики, одетые арапами, поднесли нам фрукты и конфекты. Маски начали танцевать. Великолепный вечер завершился комнатным фейерверком.
Праздник в долго не топленной зале и легких костюмах не сошел с рук даром. На другой день маскарада у Саши и у меня показался сильный жар. Его перевели из нижнего этажа наверх в диванную, подле спальной отца, уложили на широкий, длинный диван, обитый зеленым штофом, и опустили на окнах занавеси. Меня поместили в уборной Луизы Ивановны. Весь дом впал в тревогу и суету. Больше всех был расстроен Карл Иванович, считая себя виновником болезни своего любимца — Шушки. Оказался коклюш.
У меня припадки болезни были легче, нежели у Саши. Доктор приезжал утром и вечером. Иван Алексеевич сам давал Саше лекарства. Комнаты натопили нестерпимо. Саша впал в страшную тоску, сколько от коклюша, столько же от жара в комнате, от всеобщего смущенья и излишнего ухаживанья. Он выводил всех из терпенья капризами, катался по дивану, ничего не хотел ни есть, ни пить, ни принимать лекарства. Чтобы развеселить его и успокоить, попробовали перевести наверх и меня, и положили на противоположный конец длинного дивана. Саша выразил удовольствие по случаю моего прибытия тем, что стал съезжать с своих подушек вдоль дивана, и, приблизившись ко мне, колотил меня ногами. Сколько ни останавливали его, он не унимался, и только когда Луиза Ивановна погрозилась перевести меня обратно вниз, он пообещался не драться, затем согласился принимать лекарство и держать диету, с условием, чтобы и я принимала с ним одно и то же лекарство и держала одну и ту же диету, хотя болезнь моя была далеко не так тяжела, как у него.
Больше всех за Сашей ухаживал Карл Иванович. Он носил его на руках, рассказывал сказки, показывал книжки с картинками, клеил и точил игрушки. Родные Ивана Алексеевича присылали и сами приезжали наведываться о здоровье Шушки. Сенатор привозил ему разные сюрпризы и курьезности. Я вместе с ним пользовалась всеми этими приятностями.
Меня продержали у Ивана Алексеевича с лишком месяц. Больной Саша и слышать не хотел, чтобы меня увезли в пансион.
В это время в Москву наезжали возвратившиеся с полей битв генералы и офицеры. Некоторые из них были сослуживцы Ивана Алексеевича и сенатора по Измайловскому полку, а теперь, покрытые славой, участника только что прекратившейся войны. Многие бывали у Яковлевых, иногда обедали, а чаще проводили вечера и засиживались за полночь в кабинете Ивана Алексеевича, рассказывая о событиях этого блестящего времени.
Живя наверху, мы часто присутствовали при этих беседах, и не раз приходилось засыпать на диване за спиною какого-нибудь героя 12-го года.
Что мы с Сашей узнавали из их живых рассказов, того не удавалось после учить ни в одной истории.
Больше всех мы любили слушать Милорадовича и еще больше любили самого его. Нам нравилось его открытое, благородное лицо, приятный взгляд, живой разговор с резкой мимикой и громким смехом, его блестящий мундир, высокий султан на шляпе, звезды на груди, множество крестов на шее. Он иногда снимал кресты и давал нам ими играть. Случалось, что Саша, играя крестами, ронял некоторые на пол, на другой день, убирая комнату, их находили и отсылали к Милорадовичу, который уезжал, не замечая утраты.
Мы слышали, что Милорадовича называли
Не мудрено, что при такой обстановке Саша был отчаянным патриотом и собирался в полк. «Исключительное чувство национальности, — говорил впоследствии Саша, вспоминая об этом времени, — довело меня до неприятного случая. Между посетителями дома Ивана Алексеевича часто бывал граф Кенсона, французский эмигрант и генерал-лейтенант русской службы, отчаянный роялист. Он участвовал на знаменитом празднике, на котором топтали народную кокарду и Мария-Антуанетта пила за погибель революции. Граф Кенсона — высокий, стройный старик — был тип вежливости и изящных манер. На беду, учтивейший из генералов всех русских армий стал при мне говорить о войне: „Да ведь вы, стало быть, сражались против нас?“ — спросил я наивно. „Non, mon petit, non, j'étais dans l'armée russe“[47]. — „Ведь вы француз, а были в нашей армии, не может быть!“
Отец строго взглянул на меня и замял разговор. Граф геройски поправил дело: он сказал, обращаясь к моему отцу, что ему нравятся такие
Ивану Алексеевичу такие чувства не понравились; по отъезде гостя он задал Саше нагоняй: „Вот что значит, — сказал он, кончая выговоры, — говорить очертя голову обо всем, чего ты не понимаешь и не можешь понять; граф из верности