С этого времени Саша стал к отцу холоднее, и, несмотря на то что родные и знакомые Ивана Алексеевича были к нему внимательны, как бы и к законному сыну, он чувствовал себя чуждым в том кругу, в котором был поставлен не по праву, а по обстоятельствам.
Когда же Иван Алексеевич начал капризно ограничивать и сдерживать его, Саша, привыкнувши ничем не стесняться и выполнять свою волю, стал от него отдаляться. Впоследствии у него проявились с отцом разногласия во взглядах и убеждениях, и хотя убеждения Ивана Алексеевича оправдывались на деле, стремления даровитого отрока при каждом удобном случае выступали свежо и полно жизни.
Отклонившись от круга аристократического, Саша приблизился к народу — стал сочувствовать всему лишенному каких бы ни было прав и ставить в укор высшему кругу преимущества, которыми он пользовался исключительно.
Настроение это поддерживалось в нем ропотом прислуги, деспотизмом отца, картиной печального положения крестьян, которое он видал во время своего летнего пребывания в деревне. Злоупотребления приказчиков, управляющих, конторщиков доводили его чуть не до обморока; обращаясь к отцу, он настоятельно просил, чтобы все злоупотребления были уничтожены.
Каждый год, к масленице, приезжали в Москву с оброком крестьяне Ивана Алексеевича из его керенского именья. Оброк они платили не деньгами, а натурой. С огромным обозом муки, крупы, масла, мерзлых свиней, поросят, гусей и прочей живности являлись они на барский двор. Шкун, крестьянин Ивана Алексеевича — на оброке, которому поручалось делать закупки для дома и ревизовать именья, назначался для ревизии и приема керенских съестных запасов вместе с писарем Епифанычем. Саша, слыша, что Шкун при приеме берет с крестьян взятки, сам являлся стеречь сдачу провизии и говорил крестьянам, чтобы они ни Шкуну, и никому ничего не давали. Крестьяне ему кланялись, благодарили, а затем все приказчики и вся дворня объедалась жареными гусями и поросятами. Когда керенский староста, сдавши оброк, являлся к Ивану Алексеевичу и, дрожа от страха, останавливался у дверей в ожидании квитанции в правильной сдаче оброка и барских приказаний, Саша не выходил из комнаты отца в продолжение всей аудиенции и с тем же жаром, с каким защищал от грабежа керенскую провизию, заступался за старосту, когда после трехчасовой, доводящей до истомы, нотации Иван Алексеевич, выдавая квитанцию, за возможные случиться провинности грозился старосте обрить бороду; а староста не помня себя от страха кланялся ему в ноги, умоляя о помиловании.
Рассуждая о Шкуне, мы придумывали средства, как бы избавить от него и от подобных ему человечество, уничтожить всякое зло, несчастия, пороки, и радовались, представляя себе, как нашими стараниями общество достигает нравственного и общественного совершенства — блаженствует, и нас все благодарят{25}.
Вскоре после раздела имений Иван Алексеевич купил дом в Москве, в Старой Конюшенной, в приходе Власия{26}, а сенатор купил себе дом на Арбате, куда и переселился с грудной дочерью Софьей и малолетним сыном, красивым, белокурым ребенком Сережей, которого все называли Лелеем, как он сам себя прозвал[58]. С сенатором удалились Карл Иванович Кало, вся прислуга сенатора и все, что разливало жизнь в доме Ивана Алексеевича. Дом его принял характер угрюмый; повсюду распространилась тишина, подавленность, страх.