Вслед за Петикой пришел Прекайский. Он редко выходил по вечерам, так как у него болели глаза. Вероятно, это были первые признаки иссушения позвоночника. В тот момент, когда он остановился на пороге и стал протирать очки, его жена училась у Халаса пускать дым колечками.
— Что, неужели и ты ударился в погоню? Не волнуйся, я не убегу.
Прекайский молча проглотил эту дерзость. Ладно, хватит и того, что он вошел в комнату в пальто. Это, конечно, шокировало жену и было вернейшим способом заставить ее уйти домой. Впрочем, он давным-давно отпустил бы ее на все четыре стороны со всем ее приданым, если бы не дети и не боязнь скандала. Прекайский был чиновником в полном смысле этого слова, добросовестным и аккуратным. Поэтому начальство часто подсовывало ему и чужую работу. Ему это не нравилось, но он никогда не выказывал своего недовольства. Он никому не хотел быть обязанным. Еще студентом он выучил русский язык и много читал. Внимательно следил за настроениями масс. В верхах Прекайский пользовался репутацией прекрасного чиновника, но политически неблагонадежного. «Вы панславист», — заметил ему однажды начальник, видя, что он закурил сигарету сербскими спичками. «Ну, что вы, ваше превосходительство, знаете о панславизме!» — ответил довольно грубо Прекайский. С тех пор ему поручались самые запутанные дела.
В душе он действительно был пламенным сербским националистом. Он учил своих детей декламировать народные песни и «Смаил-агу Ченгича»[13]
. Госпожа Прекайская считала это крайне неблагоразумным, ибо такое воспитание могло только повредить детям в школе, где преподавали венгры. Втайне он сочувствовал социализму. Более того: отчасти он симпатизировал и террористам. Но при всем этом доставлял немало хлопот сберегательным кассам, без конца переводя то в одну, то в другую капитал своей жены из-за какой-нибудь ничтожной четверти процента. Накануне у него произошло серьезное объяснение с женой, которая приняла в качестве подарка поросенка от одного просителя. Прекайский рассердился, выпустил поросенка прямо на улицу, и тот долго с визгом носился по ней к восторгу мальчишек. Жена никак не могла взять в толк, почему для него это вопрос чести. По ее мнению, это был чисто поросячий вопрос, связанный с прекрасным, веками освященным обычаем. «Ты только портишь мужиков, они и так уже нам на голову садятся», — заявила она.О Сербии он был невысокого мнения и любил говорить, что там «профессора занимаются политиканством», однако часто рассказывал сыну о Воеводине и Милетиче[14]
. Вместе с тем все это не мешало ему, скрепя сердце и негодуя, голосовать за правительство.Вновь прибывшие гости старались как можно скорее догнать «аборигенов» в степени опьянения. Прекайский же не стал пить, сославшись на болезнь глаз и на то, что у него утром очень много дел.
Паштрович сидел молча, но, когда жена попытались отправить его спать, он самым решительным образом воспротивился и подсел к Прекайскому, которого уважал за его начитанность.
— Вот ты, Стева, умный человек. Скажи мне, положа руку на сердце, что это такое — фарс или всерьез? Вот это все, — он обвел рукой вокруг, опрокинув при этом масло и уксус, и взял Прекайского за золотую цепочку часов, — все, что с нами происходит. Ты меня понимаешь?
— Понимаю, — ответил Прекайский, лишь бы что-нибудь сказать, он видел, что Паштрович пьян. — Гм! Конечно, комедия, да только сердце от нее истекает кровью. — И его тонкие, бледные, потрескавшиеся губы болезненно скривились.
Стипа кивнул головой и повторил словно про себя:
— Да, сердце истекает кровью… А у меня, видишь ли, только теперь оно стало болеть… Перед концом. Больно! — Глаза его наполнились слезами.
Прекайский внимательно взглянул на приятеля. От этих слов и в нем затрепетала какая-то тонкая жилка. Он сочувственно положил руку ему на плечо.
— Ну что тут поделаешь? Надо тянуть лямку, пока есть силы. Тут уж ничего не изменишь.
— Говоришь, не изменишь? Это верно. А мне бы так хотелось все начать заново! Только не думай, что я это говорю потому, что выпил. Нет, брат, тут все шло не так, как нужно. Эх, начать бы все сначала, если бы только можно было… Надо было мне остаться мужиком, буней, какими были мой дед и отец. Дышал бы себе свежим воздухом, женился бы на девушке, с которой познакомился бы на гулянке, и жил бы себе, плодил детей, пахал, выпивал, бил жену, если есть за что, и, свалившись вечером в сено, полумертвый от усталости или от скверного вина, храпел бы до рассвета; и умер бы в свое время. Посеешь — бог даст, уродится, а накажет бог — затянешь пояс потуже и ешь зимой побольше картошки в мундире да поменьше мяса. Сын задурит — отдубасишь его как следует, а назавтра он с тобой вяжет вместе снопы. Какого еще счастья желать? Буне и умирать легко. А здесь тяжело. Я не умираю, я чахну. Сохну, как бурьян, которому плуг перерезал корни…
Прекайский слушал его, стараясь не упустить ни слова. Вероятно, и он раскрыл бы свою душу перед старым приятелем, но в это время встал полицмейстер и предложил тост за хозяина дома.