Он стал еще более мрачным, но более беспокойным. Куда бы ни пошел, он пугливо оборачивался, словно опасался засады и подвоха. От людей он совсем отгородился, однако теперь он неуклонно следил за ними — смотрел, подслушивал, а в его мутных глазах, едва заметных под опущенными веками, вспыхивали огоньки ненависти. Он и работал уже не так старательно, стал небрежнее, не мог целиком уйти в дело, ежеминутно отрывался, прислушивался, выслеживал, крадучись на цыпочках: не затевают ли опять против него какую-нибудь каверзу. Усталый, он нередко вскакивал среди ночи, потому что ему казалось, будто ржет от боли Мацко, будто ему втыкают булавки под копыта.
Лежа на тюфяке, Янош, когда его никто не слышал, скрипел зубами, сжимал кулаки и мечтал о мести. А на заре вставал несколько успокоенным, но еще более печальным. Куда податься? Город его страшит. Здесь — то самое место, где, казалось, можно было бы спокойно ждать или чего-то хорошего — что почти невероятно, — или смерти.
…Плачь, словак, и скрывай свои слезы!
После совершенного греха, отбыв наказание, Янош Томка хотел вступить в битву с этим миром и силой отвоевать себе место в нем. Но тщетны были все его усилия. Стена предрассудков и бабьей, мещанской морали, возникшая перед ним, оказалась крепче, чем его лоб и ногти. В конце концов он изнемог и пал духом, разбитый и окровавленный.
Казалось, глубокое отчаянье завладеет им в тот час, когда он понял, что он заживо похоронен. Но нет. Только оборвалось что-то дорогое и звонкое в груди, поникли плечи, опустилась голова, а глаза замутились, как грязная вода на мостовой, и захотелось тишины и забвения.
Последний раз он служил у одного адвоката в Банате. Работал на совесть, но каждый день приходил на службу непроспавшийся, с красными глазами и при разговоре, особенно с шефом, держался на расстоянии, потому что от него несло, как из старой, пропитавшейся бочки, винным перегаром и сивухой.
— Вы, Томка, рассудительный, умный человек. Зачем вы так много пьете? Если б не это, я сделал бы вас своим поверенным. Эта должность требует знаний и доверия к человеку.
Томка покраснел как рак и отвернулся, чтобы скрыть слезы.
Он почувствовал, как сердце подкатилось к самому горлу. Шеф задел его за живое. В нем вдруг заговорила жажда жизни, признания.
— Я не буду больше пить, ваше благородие.
Он надел чистый костюм и уж снова с вызовом поглядывал вокруг, собирал «комиссионные» и мечтал о выигрыше в лотерее.
Не прошло много времени, а налаженный механизм канцелярии начал сдавать. Томка снова приходил на работу непроспавшийся. Его доклады шефу потеряли прежнюю ясность и сжатость, расходные книги пестрели подчистками и исправлениями. Он стал вспыльчивым, потерял присутствие духа.
И наконец дождался того, чего ежеминутно опасался. Во время выборов агитируя за своего шефа на собрании избирателей, он столкнулся с доверенным лицом противника, с таким же, как и он, поверенным. Они схватились, как настоящие гладиаторы. И в какой-то момент его противник вдруг вспыхнул и с омерзительной усмешкой ткнул пальцем в его сторону:
— Нетрудно заключить, дорогие избиратели, что у него за хозяин, если он держит у себя на службе этого… этого каторжника!
Он побледнел, а со всех сторон на него ливнем хлынули издевки и ухмылки.
По испытующим взглядам горожан он уже давно догадывался, что и сюда дошел слух о его прошлом и что правду скрыть не удастся.
Адвокат в ярости и раздражении отказал ему от места.
— Навлечь на меня такие неприятности, такие неприятности! И как раз в это сумасшедшее время!
Вот тогда Янош запил, и пока не пропил и месячную зарплату, и всю свою одежду, он не думал ни о чем, кроме вина.
Зимние холода и голод заставили его вспомнить о монастыре. В каком-то кабаке, в Бачке, от какого-то албанца, пильщика дров, он услышал, что в сремских монастырях можно вольготно прожить. Никто никем не интересуется. Живут, мол, с песнями и умирают без мук.
Теперь-то он понял — албанец все врал. Может быть, он никогда даже не бывал в Среме. Может быть, он сам мечтал о покое и об укромном уголке и себе в утешение и радость придумал этот рассказ и этих людей.
…А что такое жизнь? — терзал себя Янош Томка. И трезвый, как стеклышко, а заносит тебя в сторону, как пьяного. Не можешь разобраться ни в словах, ни в делах, а где уж там до конца понять себя или людей вокруг. Идешь, куда тебя ведет нюх, вещи распознаешь по запаху, а не по весу и объему. И поэтому в переломные, решающие и страшные минуты оказываешься в положении человека с завязанными глазами, который набрел на острие ножа или угодил в логово чудовища. Оплели тебя чужими волосами, словно привязали к конскому хвосту и тащат, бьют, рвут на части…
Поэтому лучше пить, тогда хоть не понимаешь, что пьян, и видишь, что многие трезвые пьянее тебя.