— Так, сам не знаю, — ответил я и должен был склонить голову к самой тарелке, потому что почувствовал, как кровь заливает мои щеки.
— Ты приготовил уроки на завтра? — прервал молчание отец.
Я поднялся и, уходя, услышал, как мать что-то шептала отцу по-немецки. Он же, пуская дым в потолок, говорил:
— Просто не могу понять!
На другой день в школе я был рассеян. Каждую минуту я ловил себя на том, что слышу голос учителя, но не понимаю, о чем он говорит. Я морщил лоб, напрягал внимание, пытаясь следить за его рассказом. Но через мгновение он снова как бы отдалялся от меня и я видел его точно в перевернутый бинокль: вместо головы учителя, уменьшившейся до размеров булавочной головки, мне мерещилась красивая, окладистая черная борода отца Душана, его крупные, глубоко посаженные черные глаза и мясистые губы, с которых в любую секунду могли сорваться и песня, и брань, и смех. Подобные головы я встречал на иллюстрациях в немецкой истории отца. Они красовались на плечах ассирийских царей с заплетенными волосами и бородой, и восседали те цари на колесницах, запряженных укрощенными львами. Правда, эти каменные изваяния были видны лишь в профиль. Отец Душан смеется и похлопывает Владиславу по тонкой бескровной щеке. Но почему она, такая гордая и неприступная, терпит это? Отец и мать наверняка никогда бы не осмелились потрепать ее по щеке. Она как-то говорила моей матери, что не любит целоваться ни с отцом, ни с подругами. Ее всегда тянет вытереть место поцелуя платком — до того противно. Она и не танцует потому, что все мужчины грязнули, даже после рукопожатия ей не удается как следует отмыть руки. На пальцах, как ей кажется, еще долго остается запах табака и трактира. И она — подумать только! — жала жилистую черную руку отца Душана и позволяла ему целовать себя в шею! Моя детская душа протестовала.
Сознавая, что поступаю отвратительно, я снова после школы отправился к Мите.
По пути мы встретили господина учителя с супругой — они ехали куда-то в коляске. Видно, снова на кладбище или на хутор, где у учителя была пасека. Я молча ждал, что мысль, промелькнувшую у меня, выскажет Мита, который отличался способностью говорить обо всем и при всех; ведь это только он мог передразнивать хромых, прекрасно зная, что тетка у Симы хромая.
— Ага, значит, они будут одни!
— Гм!
— Да, клянусь богом! — воскликнул он с такой радостью, словно напал на новое воробьиное гнездо.
Мита оказался прав. Отец Душан и Владислава прогуливались по саду и оживленно беседовали, но так, словно боялись, что их могут услышать в пустом доме. Он то и дело останавливался, хотел присесть, но она поворачивала назад прежде, чем они успевали подойти к беседке или крыльцу.
Он что-то говорил и все время пытался взять ее за руку, она же делала вид, что не понимает, чего он хочет.
Неожиданно девушка остановилась и прижала ладони к вискам.
— Но разве вы не видите, что это невозможно? — спросила она и, закрыв глаза, продолжала: — Я и сама не могу понять, как все это получилось! Я… я не знаю, чего хотите вы, не знаю, наконец, чего хочу сама. Можно с ума сойти… Смилуйтесь, умоляю вас, если любите меня, смилуйтесь!
Он взял ее за руку, и на этот раз она не отняла ее.
— Зачем мучить себя такими вопросами? На все я могу ответить только одним — я люблю тебя. Да, люблю. Для меня в этом и вопрос и ответ. Ни о чем другом я не могу думать. И когда я сказал, что люблю тебя, я сказал все.
Он хотел обнять ее, но она резко оттолкнула его:
— Уходите! Я ненавижу вас!
Он улыбнулся. Владислава сурово посмотрела на него, но он притянул ее к себе и поцеловал в волосы, а потом в губы. Девушка вся как-то поникла и, вздрагивая от рыданий, прильнула к его груди. Отец Душан гладил ее волосы и ласково, как ребенка, уговаривал. Голос его смягчился, и мне казалось: еще мгновение — и этот сильный, плечистый мужчина заплачет.
— Глупышка моя маленькая, букашечка! Видишь, какая ты у меня маленькая, хрупкая, ровно фарфоровая. Первый ветерок подует и разобьет! Но я заслоню, защищу тебя!
И как больную, только что вставшую с постели, он медленно и осторожно повел ее в беседку и бережно усадил на скамью; она все еще плакала, пряча лицо в ладонях.
— Будь умницей, перестань! Глупышка ты, глупышка, даром что начиталась своих книжищ!
Владислава решительно подняла голову и открыла лицо, похорошевшее от слез и смущения.
— Почему ты меня мучаешь? Почему ты так груб со мной? Почему? Что я тебе сделала? Хочешь убить во мне гордость и стыд? Что за странная прихоть! Ну хорошо, ты сломил меня, растоптал мою гордость! Зачем тебе моя любовь? Не хочу, не хочу слышать твой гадкий смех! — И Владислава зажала уши ладонями.
Отец Душан горько усмехнулся, медленно отнял ее руки от лица и задержал в своих.