Мы присели, и пока лейтенант заказывал официанту обед, я искоса взглядывал на однорукого. Он тоже, взволнованно и стеснительно, посматривал на нас. Лицо его было округлое, с коротковатым крепким носом, но отнюдь не вялое, а довольно решительное лицо знающего себе цену человека. Раньше я думал, что у немцев вовсе нет таких лиц, думал, все они длинноносые, но, оказывается, ошибался…
Нам принесли по высокому стакану черного пива с пышными белоснежными шапками, тонко нарезанную ветчину и колбасу, а также блюдечко свежих вишен. Перед немцем-соседом тоже стоял большой стакан пенистого пива.
— Фройндшафт! — сказал лейтенант, подымая стакан.
— Хорошьий дружба! — опять по-русски ввернул однорукий.
Я хлебнул прохладного пива, но тут же пожалел — до того противным оно мне показалось, горьким, как еловая смола… Ведь я еще никогда не пивал фабричного пива, да еще такого. А немец с лейтенантом с таким наслаждением потягивают, по благостным лицам их видно, как вкусно им, как приятно охлаждает оно, ведь день-то все-таки жаркий…
Немцу, видать, очень хочется поговорить с нами, русскими.
— Рус зольдат — корошо! Зэр гут!.. Очшень корошо! — первым заговорил он, с явной симпатией оглядывая нас потеплевшими темными глазами. — Немецкий зольдат аух гут… Тоже корошо…
— Вы знаете русский? Изучали? — спросил я; меня вдруг по-доброму взволновал этот немец.
Парень широко улыбнулся, правой рукой указал на пустой рукав.
— Русьский госпиталь лечиль… Доктор Иван Ва-ныч. Шестра — Маша. Гут менш. Короший люди. Гут… Потом Харков арбайтен… Тяжельо быль. Абер Бухенвальд, немецкий льагер — много, много тяжельо… Шлехт!
— Такой молодой, а успел повоевать? — спросил лейтенант.
— Гитлерюгенд, камрат официер, — охотно отвечал немец. — Зексцеен яр… как это? — шестнадцать лет. Фаустпатрон, базука. Танк стрелять… Это корошо — один рука… Живой осталься… Фортуна! Много-много мой фройден — капут… Аллес капут. Юнген, мольодой… Швайн Гитлер! Свинья фашизмус!.. Лючший время ломаль… Все разбиль…
Он печально умолк, хлебнул хороший глоток пива. В душе моей многое шевельнулось, многое просилось наружу, но я смолчал.
— Вот… Закончилось, камрат… — сказал лейтенант. — Как теперь жить будем? Вие лебен?
— Их? Лично? — встрепенулся немец. — Сказать правда, камрат официер? Когда я бываль военнопленный льагер, потом своим глаз видаль Бухенвальд, я думаль: никогда не гаснет бозельит… как это? — гнев два народа… Я много думаль, да. Русьский менш… человек гросомютиг… Как это?
— Великодушен, — подсказал лейтенант.
— О, на! Рихтиг, правильно… Ве-ли-ко-ду-шен! Немецкий человек это понималь… Я понималь. Много чельовек понималь… Меня Иван Ваныч рука лечиль. Фашист разве лечиль русьский Иван? Фашист — бах-бах, пуля на копф… Бухенвальд печ жигаль… Я быль Бухенвальд… Доннер-вегтер! Их некорошо, мутиль… Цвейг таг — два день не мог кушаль… Тринкен зи битте, камрат, выпиваем… Дружба, фройндшафт…
Я был взбудоражен напряженной исповедью немца, самим присутствием в этом ресторанном зале. Я слышал непонятную речь, чуждые мне люди сидели вокруг меня, тянули пиво, оживленно беседовали, а иногда заразительно смеялись, прямо-таки взрывной смех грохотал время от времени. Меня это очень удивило, ибо душа моя, с детских лет озлобленная на все фашистское, никак не могла предположить, что немец может смеяться, да еще так заразительно…
Да неужели все это я вижу собственными глазами? Своими ушами слышу? Неужели в самом деле все это происходит со мной, Федей Мелехиным, вышедшим из глубин коми-пармы? В центре Германии сижу, за одним столом с немцем. Немцы отца моего укокошили… И мама из-за них раньше времени померла… И мы, их дети, из-за фашистов теперь несчастно раскиданы по земле. А тут, рядом, немец, мой ровесник, тоже несчастлив, уже без руки. И главное — тоже, как и я, ненавидит фашистов, они его молодость разбили, сделали инвалидом. Нас, шестнадцатилетних, не брали на фронт, а этих вот Гитлер сунул.
Я сижу, поглядываю на немца и вдруг понимаю, что в сердце моем нет никакого зла к этому парню, я мысленно упрекаю себя за это телячье добродушие, но нет, не возникает чувство ненависти…
Я спросил у немца, где он работает, чем занимается?
— Цайтунг, газет, — с готовностью отозвался тот. — Хотель музыкант… Шпилен, играйт… Абер, — он потряс пустым рукавом. — Нишево, газет аух корошо… Работа фиель, много… немецки люди новый жизнь геен, шагайт…
Лейтенанта, видимо, все это тоже взволновало, красивое лицо его размягчилось, подобрело; он спросил у немца, дескать, ежели тот не против, он возьмет на всех еще пива. Но тот вдруг встрепенулся, стал размахивать единственной рукой, — найн, найн, я сам возьму! Дескать, мне следует угощать…
Мы еще выпили, теперь уже по-настоящему чокнувшись, за дружбу-фройндшафт, а потом вместе вышли на улицу, залитую теплым летним солнцем. Прощаясь, долго трясли друг другу руки.
Мы с лейтенантом отправились в свою сторону, по узкой каменной улочке, за долгие времена отшлифованной, как старый брусок.
Прошагали мы сколько-то молча, потом Тузиков спрашивает:
— Ну, Мелехин, как настроение?