— Як-ков, дружочек, п-пропусти ты меня… У тебя ч-четыре ноги, тебе ж легче с-вернуть…
Я пьяный-пьяный, а боюсь. Эта скотина, если рогами по башке заедет, убить может. И нет на него, козла, ни суда, ни следствия.
Яков стоит напротив, готовый ударить, и зорко следит за мной. Уступать он не хочет, он не такой зверь, чтобы уступать. Я хотел сказать еще чего-то, но тут меня начало выворачивать наизнанку, и я, смущаясь, отвернулся от Якова. В тот же момент мне в зад последовал такой удар, словно паровоз наехал. Я полетел головой в сугроб. А ног своих совсем не чувствую, нету у меня ни зада, ни ног. Барахтаюсь в снегу, плыву куда-то, а встать не могу.
В общем, если бы не Шура, который спохватился, что меня долго нет, и вышел поискать, — замерз бы я, как пить дать, замерз бы. В ту ночь градусов под сорок заворачивало.
6
Прошла половина марта, а этот месяц, как и всегда в лесу, был ударный. Квартальный план по заготовке мой участок вытягивал, а вот по вывозке недобор получался. Начальник вызвал меня и Дину к себе и отчитал по первое число. Как и положено делать в таких случаях. А напоследок сказал:
— Ты, Федя, я замечаю, за вывозку ни черта не болеешь. Все на Дину перевалил. А сам одну лишь рубку знаешь. Но ты же мастер, так давай отвечай за весь участок! Толку-то, что лес срублен, если он где срублен, там и лежит. Вывози давай, вывози!
Тут подал свой голос — надо сказать, вечно недовольный голос, — настенный телефон. Начальник взял трубку, и по Шуриному лицу мы поняли, что звонит директор.
— Слушаю, Рубакин… Доброе утро, Иван Петрович.
Точно, директор. У меня внутри что-то нудно стало ныть. Правду говорят: хороший нос за неделю кулак чует.
— Неплохо работает… так-то парень он подходящий… По вывозке сотню кубов не дотянул… Здесь… передаю…
Рубакин глазами показал мне на телефон. А мне так неохота брать трубку, словно сейчас молнией вдарит оттуда. А куда денешься?
— Мелехин слушает… — еле выдавил я.
— Что-то тебя плохо слышно, Мелехин? Простыл, что ли? — бежит по проводам тугой, уверенный голос директора.
— Да, нет ничего… — говорю я.
— Ну, Мелехин, плохо, брат, работаешь! А я на тебя надеялся.
— Лошади уходились, Иван Петрович, — сказал я словами Дины. — Сена по крохе дают…
— Какие лошади! Какое сено! — голос директора становится холодным и ломким. — Ты еще объясни мне, что в столовой суп жидкий, а в лесу снег глубокий! Спасибо, Мелехин, просветил ты меня. А то я из кабинета не выхожу и не знаю, сколько снега в лесу, и будто лошадей наших не видел. Знаю! Видел! Ну и что? Если б у тебя трактора были, тебе бы и план был другой, понял?
— Понял… — сказал я не очень бодро.
Потом хряпнул трубку на место и, не глядя ни на кого, выскочил на улицу.
А злость во мне хлещет! Попался бы сейчас Яков, я б ему, гаду, рога пообломал, по сантиметру бы…
Да плевать я хотел на эту должность! Что я, просился, что ли? Да я пять кубов теперь легко сделаю, и никому никакого дела до меня не будет. Пришел домой — покой дорогой, хошь — читай, хошь — дурака валяй. А тут ни днем, ни ночью отдыха нет: весь день бегаешь как пес, а потом до ночи подсчитываешь да талоны выдаешь. И тебя же кроют со всех сторон: с одной стороны на тебя рабочие давят, дай дополнительного хлеба полкило, а сверху вон начальство жмет… Да очень мне это нужно — мастер! Что я, сам, что ли, должен тягать сани эти вместо лошадей? Брось, говорит, хныкать… Да тут и не хочешь — захныкаешь!
Но морозное утро потихонечку остудило меня.
Ведь если я самовольно откажусь от должности, тогда, может, больше и карточек не дадут братишкам? Как они тогда? Им хоть как-нибудь семилетку кончить. А без хлеба теперь они никак не проживут, тетка выгонит.
Эти мысли так больно задели меня, что я чуть не застонал.
И злости у меня от такого моего положения — прибавилось, только пошла она, злость, по иному направлению. Ах, вы — меня?! Ну и я — вас!
Метельной бурей ворвался я в барак ямщиков. Там было тихо. В ярких солнечных лучах, падающих сквозь маленькие окошки, лениво плавала пыль. Злость кипела во мне, я был готов придраться к любому пустяку. А тут вижу, двое моих возчиков не выехали на работу.
— Николай, ты почему околачиваешься дома? — коршуном налетел я на рыжего парня, безмятежно растянувшегося поверх одеяла.
Он меня таким еще не видел, испугался и с кровати вскочил.
— Жар у меня, Федя, жар. Вот и справка от фельдшерицы…
— Лошадь твоя где, — кричу. — Тоже стоит?!
— Да… пускай отдохнет, лошадь-то…
— Что ж у нее, тоже справка от фельдшерицы? — ору я, не в силах остановиться, и злоба во мне нарастает. — Не мог отдать кому лошадь!
Второй человек в бараке — Калиса, с которой мы рядом сидели у Марины Кириковой на Восьмое марта. Она работает навальщицей, нагружает лес на сани. Она-то чего торчит здесь?
— Ты тоже болеешь? — поворачиваюсь к ней.
Она встала против меня, маленькая, кругленькая, растерянность в серых глазах.
— Я-то не болею, да… Головки валяные вовсе прохудились, снег заходит, — и она подняла из-под кровати головки эти, с опушкой из шинельного сукна, и всунула пальцы в проношенный войлок.