Чуть в стороне дорожка поднимается к оврагу. Три грека и один русский уже лежат там рядышком. У двоих открыты глаза, и мне кажется, что они ожили — скрипят зубами и проклинают, проклинают каждый на своем языке.
Знаю, что мертвым несвойственно проклинать и ругаться, но когда приходит такой безумный день, чего только не бывает. Смотрю на них: лица неподвижные, а брань все еще несется. Вспоминаю, где-то тут укрыли и раненых. Тороплюсь поскорей уйти, но они замечают меня и зовут. Хотят, чтобы кто-нибудь возле них побыл, просят пить. В голосах слышен страх: они ослабели и не могут с ним совладать. Выхожу из оврага, их почти не слышно. Опускаюсь на землю, чтоб передохнуть от всего этого. Среди травинок пролегли белые дорожки, по ним спешат муравьи, они встречаются и расходятся.
Я читал, сам уже не помню где, что муравьи жестоки к своим раненым и изувеченным собратьям. Берут пример с природы — она безжалостна к слабым. Жалость присуща только человеку, да и то не каждому и не всегда. Милосердие — еще одно отступничество от природы: как любовь, как песня или героизм и многое другое, свойственное только человеку. Да и сама идея Царства Свободы — бунт против природы, бунт, безнадежней всех прочих, а мы сделали выбор и гибнем за него…
Григорий встает и устало бредет прочь. Пока мы идем до своей позиции, нам навстречу доносится приглушенное бормотание чаушевцев и паоджисов, которые подобно погашенным маркам приштемпелеваны к обрыву. Сначала они притворялись мертвыми и терпеливо ждали, что их выручат, но теперь уже не надеются. Сквозь неясный говор можно понять, что они просят пить:
— Воды!.. Кашпо воды!..
—
— Воды!..
Опускаюсь рядом с Видо. Закрываю глаза, а голоса звучат. Они заливают и заполняют все, как болотные испарения, — завидуют мне, что я еще жив, преследуют меня, мстят. Они слабеют, хрипят, становясь неразборчивыми и сиплыми, и все-таки до конца не жалеют сил, чтоб отравить мне жизнь. Слов разобрать нельзя, или я их не знаю, но мне чудится, что их понимаю, они молят о милосердии, спрашивают: человек без жалости — человек или животное без прошлого и будущего, как и всякая другая скотина? «Все напрасно, — отвечаю я себе, — наши раненые тоже умирают от жажды. Да и у нас внутри все перегорело. Воды нет, а и была бы она, мы не смогли бы вам ее принести, не допустили бы ваши. Такова война, она не знает жалости, казнит милосердие, не позволяет человеку быть человеком и толкает на путь зверя, без прошлого и будущего, она кровожаднее всех…»
Русские с откоса кличут Григория и Михаила, их зовы заглушают стоны жаждущих, разгоняют сон.
— Идите сюда, — зовут они своих. — Вы нам нужны!
— Зачем? — спрашивает Григорий.
— У нас убитые, нужно пополнение.
— Знаю, — кричит в ответ Григорий. — Здесь тоже!
Как обычно, они дерут глотки, когда хотят договориться, но при этом не уступать. Возникает сдобренная бранью перепалка, спорят искренне, убежденные в собственной правоте. Как дети. Да они и есть дети — каждому из них нет и двадцати пяти. Когда человек перестает быть ребенком, он совсем другой. Успокоились, видимо, отступились, и вдруг доносится голос их командира:
— Если вернешься, дам тебе пулемет!
Пулемет — причина серьезная: человек с пулеметом быстро может отомстить за себя и за близких товарищей, а если повезет, то и за других. Гриша нерешительно поднимается. Разошлись они как раз из-за пулемета, все прочее несущественно и быстротечно. Наступает пауза. Видо первый чувствует опасность и торопится уговорить Григория.
— Скажи, что у тебя и здесь пулемет, вот, бери, я буду твоим помощником. Садись за него, если хочешь.
— Пулемет, пулемет! — кричат сверху, чтоб заманить Григория.
— Есть у меня пулемет, — отвечает он и в доказательство садится за него.
Тогда они напоминают, что он русский и потому должен быть с ними.
— Не все ли равно, с кем быть, враг у нас один и судьба общая и здесь и там, — отвечает Григорий.
Наконец они устали и умолкли.
И я бы так ответил, если бы кто-нибудь меня спросил, не все ли равно, что здесь погибать, что там, тот же голод, та же смерть, те же боли, та же земля и те же черви. Вроде бы я что-то здесь делал и, кажется, везло больше, чем там: моя злая мать Черногория не больно милостива к своим детям, которых прогнала от себя и которые снова пытаются к ней вернуться. Мои заслуги нигде не записаны, никто их не запомнил, и свидетелей не осталось, и нет у меня доказательств. И не нужно!.. Никто не может меня укорить тем, что я борюсь за свое доброе имя, что собираю очки для карьеры, не хочу я властью и неправдой отягощать душу. Если я еще на что-то надеюсь… впрочем, сегодня я уже не могу сказать этого. Даже не надеюсь, а просто хочу отыскать Миню Билюрича или хотя бы узнать, где он и как он, — и не ради собственной утехи, и не ради надежды получить от него поддержку, я нашел ее в самом себе…
— Вон, на горе Черный, — говорит Вуйо.