— Отдохни немного, поешь, я пойдем. Если не сегодня, то бог знает, доведется ли еще когда? Всегда что-то может помешать.
— И мы пойдем, — говорит Вуйо.
— Зачем вам тащиться по жаре?
— Давай уж не разлучаться! — говорит Черный.
— Придется, Черный, хочешь не хочешь, сам видишь: жизнь и война — разлука.
И Мурджинос увязался с нами — тоже не хочет расставаться. Подождали, пока Ибро закусит и отдохнет, и пошли. Иду, опустив голову. О чем-то думаю, но мысли рваные, как в беспокойном сне. Когда-то я завидовал Бранко, что у него есть Ладо, думал — они братья. Упрекнул как-то отца, что нет у меня брата, а бунтовщик Сайко Доселич только пробурчал что-то, будто оправдывался. Сейчас знаю: не оправдывался, а раскаивался, что породил на свет божий и меня. Потом мне норой казалось, что я нашел себе брата, сначала Ненада Тайовича, потом Юга и наконец Минго Билюрича. И было в этом братстве нечто такое, что связывало меня с партией. Миня остался самым близким. Ждал меня какое-то время, а когда я наконец пришел в себя, сгинул, чтобы я не досаждал ему благодарностью. Это так на него похоже, и все точно совпадает…
Позади остается пригорок, потом второй. Встречает нас легкий ветерок. Вуйо и Черный, точно два стража, шагают по бокам. Отхожу от них — справляюсь сам. Вот и кладбище, не сельское, здесь похоронены без попов и кувшинов с водой погибшие бойцы. Останавливаемся у могилы с деревянным крестом. На нем надпись из голубых стеклярусов:
РАДЕ МПIЛOIРIS
ЕРВО
1920–1944
Я поворачиваюсь к Ибро и спрашиваю:
— Почему Раде?.. Кто им велел написать «Раде»?
— А как же?
— Он Миня, а не Раде.
— Он
— Я-то лучше знаю. Шесть лет в гимназии с ним на одной парте просидел, а потом вместе в Белграде учились.
— Раде гимназии и не нюхал и Белграда не видел до того, как его связанного по нему провели.
— Как это?
— Ты ищешь образованного, а этот был простым рабочим. Погляди-ка на его документ. — И сунул мне своей длинной рукой грязный узелок.
На обложке фотография молодого человека с костистым лицом, густыми бровями и большим кадыком. Мне кажется, будто я его встречал и мы мимоходом посмотрели друг на друга, чтоб запомнить. На другой стороне написан адрес — неразборчивое название села под Ужицей. Мой взгляд останавливается на дате рождения — 1920! Миня старше на три года, может, и смерть его старше на три года. Раде моложе, а успел его заменить и помочь мне. Он и не знал, что мне помогает, шел своим путем — сначала как хотел, потом как было нужно. Убежал из Германии, рассказывает Ибро, товарищей по дороге переловили, и он один добрался до Савы, переплыл на ту сторону и решил, что добрался до Сербии и свободы, что теперь может поспать на траве, — а проснулся со связанными руками. Били его за побег, таскали по тюрьмам, пока не подобрали компанию: чтобы не жаловался, что его одного продают в рабство.
Жухлая трава пахнет гарью. Вдали слышится рокот грузовиков. Возвращаемся к селу. Нам навстречу бежит Фемистокл и сообщает, что откуда-то появились немцы. Их немного.
— Надо их уничтожить, это они устроили бойню и спустили с цепи все темные силы.
— Не надо, — говорит Мурджинос, — здесь уничтожать немцев не наша задача.
Украдкой спускаемся с пригорка. На крутизне сухая трава, ноги скользят. Скользят и у Черного. Внизу долина, если спустимся туда, выбраться из нее будет трудно. Справа и слева отыскались более пологие тропинки. Воздух прошивает автоматная очередь. Это по Черному. «Не вывернулся, — думаю я, — каждый раз ускользал, а сегодня вот…» Оборачиваюсь и вижу, как Черный падает, роняет автомат… и не спешит его поднять. Из травы поднимается бесцветное, расплывчатое лицо в шлеме и с ремнем под подбородком, потом немец встает во весь рост и стреляет в меня. Гравий засыпает мои ботинки. Плохо целит — и я стреляю ему в живот, чуть ниже пояса. Эти немцы не из села, те не успели бы подойти, это другие, видимо, берут нас в клещи. Подбегаю к немцу, выхватываю автомат, он выблевывает всего с десяток пуль и умолкает. Некогда мне с ним возиться, бросаю его, автомат попадает в каску, отскакивает и сползает с горы.
Долго я живу, удивительно долго, никак в меня не попадут! Бросаю гранату и готовлю другую.
Земля, смешанная с мглой и порохом, забивает мне нос до самого мозга. Я качусь вниз по камням, задыхаясь и давясь, растравляя рану, с гребня на гребень и никак не могу остановиться — болит еще сильнее. Страшно болит, болит и когда закрываю глаза, болит, когда кричу: «Ну-ка, открывай глаза, так будет легче!» Надо мной небо, плоское, страшное, низкое, круглый раскаленный противень, а не небо, и болит у меня все до самого неба, и, отражаясь оттуда, добавляет еще…
Хмурое, лоснящееся от пота лицо Вуйо Дренковича склоняется надо мной, как раз над коловоротом боли, в котором я тону.
— Ты жив, Нико?
— Не знаю сам. Если жив, то ненадолго.
— Очень болит?
— Порядком! Что с Черным?
— Убили Черного.
— Его счастье.