«Комары куда-то подевались! – подумал Димка, с удивлением обнаружив, что кровососы впервые его не кусают, не слышно над головой их надоедливого нытья. Комаров было полно вокруг, но у Димки отчего-то заложило уши; и мир без художника не звучал. Да и укусов мальчик не чувствовал. «Старею, наверно, – решил он. – Комары старую кровь не любят. А я постарел за это время...»
Он не постарел. Он просто вырос, как может вырасти маленький человек за месяц. Сила, мудрость и доброта старого художника передались Димке. Это добрая сила. Это сильная доброта. Не расплескай их, Димка!
- Простись с другом-то, – сказала Анфиса Ивановна. – И дай бог тебе, паренёк, иметь в жизни хотя бы ещё одного такого друга.
- Прощайте, Вениамин Петрович, – прошептал Димка перед тем, как капитан забрал его в свой катер.
Катер полетел на подводных крыльях к Тюмени, и никто из встречных не знал, сколько пережил сидящий рядом с милиционером мальчишка. И капитан этого не знал. Не знал даже вездесущий Вася Кузьмин. Возможно, узнает позже и напишет про Димку очерк. Как всегда, торопливый.
А катер мчится. И под килем семь футов...
КОЛОДЕЦ
Помню, со службы домой возвращался. У Земляного скучал в борозде оранжевый трактор. Тракторист, верно, удалился на вечер в деревню, а может, отсыпался в поредевшем березняке, сеявшем жёлтые листья.
Отзеленел своё березничок и возвращает земле ею подаренное убранство. На, мол, родная, укройся, чтоб не озябнуть. И – на плечи ей в золотой бахроме полушалок.
Октябрь. Покоя и грусти полна земля. Хлебов уж нет. И поле вдоль тракта в рыжей стерне. Ещё не выветрился дух пшеничный, бензиновый чад, а к ним уже добавился запах соломенной гари и прели.
Из рощицы махорочная видна макушка зарода. Наверно, недоспело сенцо – сырым сметали, вот и чернеет. Тракторист, если и спит, то скорее всего, в тёплом сене.
Затаив шаг, обхожу болотинку, которая за три года усохла и облысела. Бородавчатые кочки стянуло травой и побуревшей осокой. Внизу что-то пышкает, и этот клочок умирающего безобразия кажется мне одушевлённым. У запущенного колодца остановился, потрогал обрывок цепи на валу. С истлевшего сруба, на котором дремали мокрицы, пахнуло плесенью. Из углов тянулись кверху квёлые, на тонких ножках грибки. Вода зоревая, студёная зацвела и тёмными заплатами проглядывала из-под мокнущих щепок, колёсной ступицы, палок, опила. Одно из пятен отразило сумрачное скуластое лицо с неухоженными бровями, с широким раздувающимся носом, с каменными губами. Но всё это, даже пилотку со звёздочкой, заслонило куполом толстой ладони, опустившейся к воде. «Странно как со стороны-то себя наблюдать!» – подумалось. Ладонь свычно разгребла сор и зелень, помокла раздумчиво и, перевернувшись, стала сосудом, полным знобящей влаги. Сухие, жёстко сомкнутые губы вытянулись свисточком и неожиданно нежно всосали затхлую воду. Язык понянчил её, поласкал и, не скупясь, протолкнул в гортань. По всему телу разошлась влага, и, может, избыток её сверкнул в расширенных, скрытных глазах. Две капли сорвались вниз: одна – в ладонь, другая – в колодец. Дальняя звонко тенькнула, и человек в колодце («Я это или не я?») торопливо сдвинул туго натянутые веки.
- Эк тебя! – проклекотал он, досадливо и, снова зачерпнув, оплеснул лицо, отёр платком щёки. – Так вот, тятя... Зря мы, выходит, колодец-то рыли. Отпала нужда – сиротствует...
С неведомых мне времён здесь был полевой стан, на котором неделями жили пахари. Для них и копали мы этот колодец. «Колодец, сынок, тут во как нужен!» – говорил отец, подавая мне бадью за бадьёй.
Я рвал с пупа, высыпая тяжёлую липкую землю. Ладошки нестерпимо горели.
- Чо морщишься, пыхтун? – видя недовольное моё лицо, ворчал отец. – Пойми, неразумный, колодец строим! Слышь, ты? Ко-ло-дец! После подойдут к ему устамшие люди, попьют водицы из ковшичка и нас помянут: «Ага, тут эть Корнил Тоболкин с парнишчонкой своим ковырялись. Дай им бог здоровья!».
Я посапывал и не отзывался. Отец – молчун, и я в детстве был такой же молчун. Зато мать поговорить любила. Кого ни встретит на улице – остановится, посудит. Лишнего, однако, не обронит: всё к делу.
В обед, принимая от меня бутыль с молоком, отец скосил глаза на мои ладошки и жалостливо скривился:
- Ух, поселенец! С такими-то руками какой из тебя работник? Ступай за подорожником!
Перевязав мои руки, велел идти спать. Я лёг было, обрадовавшись долгожданному отдыху. Но, полежав чуток, устыдился и стал опять у колодца. Зато как радостно было, когда испробовал первым вот этой самой подземной водицы. Недалеко она было, неглубоко. Со временем почему-то поднялась ещё выше. Уж и без ворота зачерпнуть можно. Моя вода, отцова вода... сла-адкая!