Отец и сын — оба работали в лесу и по целым дням не бывали дома, молодая крестьянка — худая и рыжая, как хозяйская кошка, но с белыми ресницами и бровями, — тоже редко попадалась им на глаза. Они были совсем одни среди природы — вокруг никаких признаков человеческого жилья — и слушали голоса природы.
Яйцо стоило три пфеннига, литр молока — двенадцать, хлеб, фрукты и овощи вообще ничего не стоили, а за комнату они платили четыре марки в месяц. Михаэль занял у Анри двенадцать марок — сумма вполне достаточная для длительного летнего отдыха.
В поле водилось еще много молоденьких зайчат-русаков. Изредка Михаэлю с помощью Софи удавалось поймать зайчонка. Возле озера был круглый пруд — садок для карпов, каждый год пруд спускали, и тогда можно было собирать беспомощно бьющихся карпов прямо руками, как выкопанный картофель. Михаэль умел, даже когда пруд не был спущен, ловить руками старых карпов — тех, что забивались глубоко в прибрежный ил. Они ели то заячье жаркое, то карпов — отварных или жаренных в сухарях.
Из гнилых балок и досок бывшего сарая, много лет тому назад разбитого молнией, Михаэль смастерил плот и весла. На озере был островок, где тысячи чаек откладывали яйца в травяные гнезда. «Если в гнезде лежит несколько яиц, значит, они уже насижены и непригодны для еды, но, когда в гнезде всего одно яйцо, значит, оно свежее», — так объяснил им молодой крестьянин. Софи и Михаэль — в купальных костюмах с утра до вечера — каждый день садились на свой плот и уезжали на остров; они обнаружили, что яйца чаек со свежим, только что сорванным салатом — редкое лакомство.
Для двух влюбленных — иногда в купальных костюмах, иногда и без них, — для влюбленных, желавших только друг друга, маленькая долина была раем, а островок — потаенным и чудесным гнездышком, над которым кружили, поблескивая на солнце, большие белые птицы.
Как-то утром, в понедельник, Софи поехала в Мюнхен, чтобы закупить принадлежности для рисования. В этот день она не вернулась. Напрасно Михаэль ходил вечером на вокзал.
Не вернулась она и на второй и на третий день. Он написал ей одно письмо, потом другое. Ответа не было. Прошло две недели.
Михаэль сидел на скамеечке перед домиком в чудесную пору наступления сумерек. Но долина, озеро и остров любви — весь этот рай был пуст и уныл без нее. Старый крестьянин, больше всего на свете заботившийся о своей обуви и каждый вечер по возвращении с рубки леса заботливо мывший теплой водой с мылом свои сапоги из телячьей кожи со шнуровкой, медными пистонами и толстыми кожаными ремнями и потом часами натиравший их шерстяной тряпкой, смазанной салом, показывал Михаэлю свой левый сапог, голенище которого было рассечено ударом топора.
— Если ногу порубишь, нога снова заживет, а сапог-то так и останется, — горестно сказал он.
Михаэль вспомнил детство, мать, вспомнил, как трудно было раздобыть ботинки, как дорого они стоили. Эти воспоминания делали понятнее безутешное горе крестьянина: тот, грустно качая головой, рассматривал зияющую рану на сапоге и пытался зажать ее большим пальцем; Михаэль еще больше затосковал — прекрасная, тихая долина показалась ему сейчас унылой и заброшенной.
Михаэль сложил в чемоданчик книги и рисунки и распрощался с хозяевами. По дороге к вокзалу он задержался на берегу озера. Когда он увидел плот, две недели назад бывший источником стольких радостей, а теперь превратившийся в грязное страшилище, его охватил темный страх суеверного человека, которому чудится, что он предчувствует смерть близких. «Да нет, друзья известили бы меня, если бы с ней что-нибудь случилось».
В тысячный раз он спрашивал себя, почему она не вернулась, и не находил ответа. В поезде ему стало немного легче. Через два часа он будет у нее.
Но оказалось, что в ателье ее нет, и она здесь даже не ночевала. Друзья утверждали, будто ничего не знают. А по их лицам он видел, что они что-то скрывают. На другое утро он напрасно поджидал Софи в школе живописи. В полночь он последний раз заглянул в кафе Стефани. Она сидела возле стойки с доктором Крейцем.
Чувствуя себя виноватой, Софи отчужденно поджала губы, когда он подошел к столику. Доктор только мельком глянул на него и продолжал скручивать папиросу из табака пополам с чаем.
— Что случилось? Почему ты не приехала? В чем дело?
За нее ответил доктор, не поднимая глаз от все еще не скрученной сигареты:
— Я вам это потом объясню.
До этой минуты Михаэль не знал, что такое муки ревности, у него болезненно сжалось сердце. С губ невольно сорвался вопрос:
— А где ты была сегодня ночью?
Доктор вопросительно посмотрел на Софи, кивнул и поспешил к выходу. За ним вышла и она. Михаэлю так и не удалось встретиться с нею взглядом. Он словно прирос к месту. Удар попал в беззащитного. Он понял, какую неограниченную власть над Софи имеет доктор, и испытал страшные муки ревности, неизмеримо обостренные чувством собственного бессилия. Он не мог даже спросить себя, есть ли для этого какие-нибудь основания — ревность лишила его способности рассуждать.