Почему сила прошлого, мастерство, чистота эстетизма, скромность внешних задач при значительности внутренних и т. д. и т. д., почему все это должно остановить искусство вашего ТЕАТРА? И от эволюции и от широкого влияния на другие сцены? Почему вы, другой, третий, пятый из ваших товарищей, числом 12[702], должны вобрать в себя от задач театра то, что вы честно и добросовестно вмещаете, а все остальное отбросить, окружить себя каменной оградой и предопределить, чтоб вместе с вашей кончиной здесь образовалось кладбище? Почему вы говорите: Художественный театр это то, что мы сделали, и то, что мы можем еще повторять, а вместе с нами конец и ему и вообще русскому сценическому искусству?
Я сам говорил, что если бы вас заставили играть «Вишневый сад» по-новому, то это было бы кривляние. Мало того. Если бы я в качестве режиссера принялся ставить «Вишневый сад» по-новому, то тоже получилось бы кривляние. Но значит ли это, что «Вишневый сад» должен умереть вместе с нами? Он умрет только вместе с Чеховым. Однако есть в Вашем исполнении Чехова такие черты сценического искусства, которые, может быть, даже наверное — переживут и Чехова. Это черты актерского, театрального искусства. Они переживут всякого автора, потому что Театр умрет только со смертью актера. Театр! Вы можете стареть, вы все же будете оттачивать ваше искусство… Федотова никогда не играла с такой совершенной простотой, как на своем 50-летнем юбилее. Южин только в самые последние годы достиг своих вершин, которые нам давно были видны. Если бы Федотова и Южин отмахнулись от того движения, которое проявил Художественный театр, — они бы не дошли до своих вершин. А уже сейчас, уже несколько лет, можно утверждать, что актерское искусство, независимо от индивидуальностей, пошло дальше Художественного {334}
театра. Какие же данные говорить, что Художественный театр весь за этой каменной оградой, которую вы хотите строить?Между мною и вами разница вот какая: и вы и я — актеры, по существу, по духу, по нашим потенциям. Но вы ваше актерство воплощаете в вашей роли, в вашей обособленной, индивидуализированной роли, занимающей известное, очень большое, место в театре. Я же мое актерство воплощаю в идее самого Театра. Если театр есть какое-то обширное духовное здание, как какое-то бесформенное явление, то без вас оно мертво, тускло, не радует. Вы даете ему жизнь, свет и радость. Как какой-то силой радия или электричества. Но, может быть, это и не вы, а Сальвини, Барримор на экране, Шаляпин поющий, Павлова танцующая. Они тоже заряжают духовное здание Театра.
Если я или Станиславский были хорошими директорами театра, то это потому, что мы были жрецами этого духовного здания — Театра. Станиславский гораздо раньше меня думал (и действовал), что Театр никогда не смеет стариться, что он не смеет останавливаться ни на натурализме, ни на символизме, ни вообще на каком-нибудь направлении, что Театр вечен, поскольку вечно желание человека мечтать и играться. И хотя Станиславский утвердился в актерском искусстве на базе «щепкинства», но это не остановило его от того, чтобы вводить в это искусство такие понятия, о которых если бы Щепкин услыхал, то у него бы волосы на голове поднялись. Он, Щепкин, думал бы, что Станиславский с своими «ритмом», «праной»[703], «зерном» покушался на его, щепкинский, реализм, а с своей настоящей правдой — на благородство его искусства.
Но Станиславский, к счастью для актеров и к несчастью для театра, больше актер, чем директор, то есть чем руководитель театра. Его внимание часто, сосредоточившись, задерживается на актерстве, да еще его личном, индивидуальном, а не расширяется в сферах идеи Театра. Отсюда и наши с ним разногласия. Он отлично понимает все, но в процессе работы, углубляясь, приостанавливается, а я, занятый другим сквозным действием, несусь вперед, вверх, вправо, влево. Но я не {335}
Валерий Бебутов, не Блюм, и отлично понимаю, что если бы я стал таскать вас всюду за собой, то сбил бы вас с толку и лишил бы вас самого ценного, что в вас есть. Поэтому я работаю для идеи Театра и с другими радиоактивными силами сцены. Но всю силу моего вдохновения я не перестаю неизменно черпать в моем, в нашем прошлом. Я попадаю в новые условия, сталкиваюсь с новым материалом, но заряд мой все тот же, а где чего не умею, предоставляю тем, кто умеет и кто заряжается моим, нашим прошлым. При чем тут революция? Я просто продолжаю делать то, что делал, начиная с 17 лет, а может быть, и раньше. Делать то, что могу делать искренне. Революция дала чудодейственный толчок или даже ряд толчков, чтобы вывести нас из тупика, в котором все мы — я, Вы, Москвин, Станиславский, художники, авторы, критики — застряли. Я, может быть, больше других видел эти тупики…