Вам или мне, быть может, раз в жизни могла бы выпасть невиданная честь, после долгого путешествия и ритуальных приготовлений медленно и торжественно приблизиться наконец к самому великому Отцу, Священнику и Императору планеты Теллус; и об этой встрече мы помнили бы всю нашу жизнь. Никакая серьезная критика мильтоновского Адама невозможна, пока мы не выбросим из головы остатки представлений о наивном, простоватом, ребячливом Адаме. Христианский поэт, рисующий свободного от греха первочеловека, должен не возвратиться к девственной простоте обычной природы, но изобразить того, кто в своем одиночестве и обнаженности действительно воплощал то, чему неумело и безуспешно пытались подражать, восседая на тронах из слоновой кости меж рядами обнаженных мечей и под украшенными драгоценными камнями балдахинами Соломон, Карл Великий, Харун аль Рашид и Людовик XIV. И с самого первого взгляда на человеческую чету «Потерянного Рая» мы видим, как Мильтон берется решить эту задачу (IV, 288). Среди зверей мы видим двоих, которые «превосходили прочих прямизной и благородством форм» (of far nobler shape), обнаженных, но «в наготе своей державной» (naked Majestie) являвших «власть над окружающими» (Lords of all), своей мудростью и святостью отражая «преславный лик Творца» (their glorious Maker). Мудрость и святость, не только в Адаме, но в них обоих была «строга» (severe) — в том смысле, в каком Цицерон говорит о человеке как о severus et gravis{1180}; подобно строгому стилю в музыке или архитектуре, они суровы, великодушны и возвышенны без небрежности, вольности и простоватости, без напыщенности, как сдержанный аромат, привлекающий здоровый вкус. С кем с кем, а с ними современным критикам не стоило бы позволять себе вольностей. Как указывает профессор Рейли (исправляя свою мимолетную ошибку), Адам идет навстречу Архангелу не столько как хозяин, сколько как посол (V, 390 сл.), и тон этот сохраняется на протяжении всей их беседы. Если мы представляем себе голого дикаря, безмятежно греющегося на солнышке, какой нелепостью выглядит то, как Адам побуждает Архангела продолжать речь, говоря, что солнце «сдержит бег... дабы узнать о собственном начале» (will delay to heare thee tell His generation — VII, 101). Эту гиперболу нужно оценивать как возвышенный комплимент одного высокого лица другому, еще более высокому, в атмосфере изысканно-учтивой торжественности. Точно так же, когда Адам скромно преуменьшает свои способности рассказчика, объясняя, что вся его речь — лишь уловка, чтобы удержать богоподобного гостя (VIII, 206), поэт рассчитывает, что нас удивит изящество его учтивости, как от слуг в замке Берсилака ждут, что они поучатся у Гавейна «безупречным образцам благородной речи»{1181}.
Царская стать Адама есть внешнее выражение его сверхъестественного достоинства царя и мудреца. В астрономии он и вправду не силен, поскольку Мильтон не знал, какая из моделей солнечной системы, птолемеевская или коперниковская, окажется более приемлемой. Но ему по плечу другие, весьма непростые задачи; его размышления уже объемлют собою всю сотворенную вселенную. Принимая поклонение зверей, он немедля «постигал их свойства» (understood their Nature) и нарекал им имена (VIII, 352). Он в совершенстве проникает в тайны души и подробно объясняет Еве природу сновидений (V, 100 сл.). «Лекции», которые он читает своей жене, иногда вызывают улыбку у современного читателя, но шутить в этой связи о супружеских нотациях довольно пошло. Он не просто ее муж, он — соединение всего человеческого знания и мудрости, «Адам, священный образ, прах земной, одушевленный Богом» (Adam, earths hallowd mould, Of God inspir'd), и ответствует он ей, как Соломон ответствовал царице Савской.