Труды Байера, заключал Шлецер, делают «ему чести больше, чем самой Академии», и которые могли бы использоваться «новыми авторами российской истории в большем объеме, чем это происходит сейчас». Но вместе с тем было указано, что «русский язык он понимал не достаточно хорошо и потому не допускал даже идеи написания критики русских источников!» и что «собранные без проверки и осмотрительности фрагменты (русских летописей. - В.Ф.) он понимал и переводил часто неверно».
Еще неизданная «История» Татищева, на взгляд Шлецера, сослужит «хорошую службу тем, кто довольствуется лишь общими знаниями о древней русской истории. Однако добросовестному, критичному или, как еще говорят, педантичному историку, который не принимает на веру ни одной строчки и к каждому слову требует свидетельств и доказательств, от нее нет никакого проку. Татищев собрал все известия в одну кучу, не сообщив, из какого манускрипта взято то или иное известие» (к тому же «иностранные источники, очень ценные для исследователя русской истории, у него отсутствуют полностью»). По словам Шлецера, которые проливают для непредвзятого исследователя достаточно света на проблему научной состоятельности как диссертации Миллера, так и ее критики оппонентами, в первую очередь Ломоносовым, «Миллер поначалу также посвятил себя древней российской истории, как следует из объявления, где он в 1732 году анонсирует выход Saml. Russ. Gesch. Однако, как известно, затем последовало его десятилетнее путешествие по Сибири, вернувшись из которого он занялся другими темами».
Давая оценки наблюдениям Татищева и Миллера над летописями, историк больше склонялся к признанию заслуг в этой области именно последнего (но при этом говоря в адрес изданного им на немецком языке в «Sammlung russischer Geschichte» отрывка из Радзивиловской летописи, что, «к несчастью, он кишел ошибками и получился плохим и столь же непригодным для исторической науки, как труды Герберштейна и Петрея»), Говоря о современных западноевропейских ученых, продолжавших засорять науку многочисленными «лингвистическими открытиями», Шлецер с возмущением указал на причину их ошибок и на последствия этих ошибок: «Неужто даже после всей той разрухи, которую рудбекианизм учинил, пройдясь по древним векам, они все еще не устали творить из этимологий историю, а на простом, может быть, случайном совпадении слов выстраивать целые теории?». Независимо от Ломоносова он четко определил свое отношение как к русским летописям, именуя их «бесценными сокровищами», так и к сагам, называя их «исландскими» сказками. «Чем больше я о них узнаю, - откровенно делился Шлецер своими мыслями, - тем вернее кажутся суждения Лейбница о пресловутых сагах, высказанные им неоднократно», и что «с каждым днем они (кроме Снорри) становятся все подозрительнее»[148].
В 1773 г. в работе «О народах издревле в России обитавших» Миллер, вновь говоря, что Далин «употребил в свою пользу епоху варяжскую, дабы тем блистательнее учинить шведскую историю, чего, однако, оная не требует, и что историк всегда не кстати делает, если он повести своей не основывает на точной истине и неоспоримых доказательствах», резюмировал, что его выводы основываются «на одних только вымыслах, или скромнее сказать, на одних только недоказанных догадках». Тогда же он озвучил суждение «некоторых ученых шведов», считавших, что имя «варяг» произошло «от воровства и грабительства мореходов», от того, что «их называли варгурами», т. е. «волками». Выразил Миллер основательные сомнения по поводу «произвождения варяг от варингар, древнего шведского слова, которым означали военных людей, собственно особу княжескую охранявшую» (напомнив, что от этого, как считали Г. 3. Байер и швед Ю. Ире, произошли варанги при византийских императорах). В отношении способа шведа Рудбека, с помощью которого повелось так легко «открывается» скандинавское в русской истории, исследователь многозначительно заметил, что тот «умел тотчас сделать» из Ладоги Алдогу, после чего и Аллдейгаборг.