Я хотела бы показать на примере одной фигуры, а именно кормилицы, то, как Сёра работал над образом одной из участниц этого сардонического спектакля чопорного развлечения, отточив свой образ до красноречивого минимума, редуцировав витальность, шарм и неупорядоченность живописного эскиза, чтобы свести его к визуальному иероглифу. Марта Уорд в своем описании финальной версии, замечательная лаконичность которого под стать самому образу, называет ее «безликой конфигурацией: неправильным четырехугольником, который разделен пополам треугольным клином и увенчан кругом внутри кольца»[645].
Сёра действительно поработал над этой фигурой: мы можем проследить за процессом редукции в серии рисунков карандашом Конте, в диапазоне от относительно реалистичного и эмпатичного (ныне — в собрании Гудиера) и до монументальной «Кормилицы с коляской» (1882–1884, Библиотека и Музей Моргана), где она показана со спины. Несмотря на то что фигура в последнем рисунке выстроена из нескольких черно-белых криволинейных и прямоугольных форм, соединенных с помощью тончайших нюансов тона, выделяющих свисающую вдоль спины (и как бы дублирующую позвоночный столб) ленту, по которой можно опознать кормилицу, здесь всё же показана связь этой фигуры с ее профессиональными обязанностями: кормилица толкает детскую коляску. В другой версии (ныне — в собрании Розенберга) хотя и представлен ребенок, он превращен в безликое эхо круглого чепца кормилицы; ее фигура, хотя здесь она всё еще стоит, уже начинает приобретать симметричную, клиноподобную форму кормилицы из финальной версии «Гранд-Жатт». Серия заканчивается рисунком (ныне — в Художественной галерее Олбрайта-Нокса), непосредственно предвосхищающим группу с кормилицей в «Гранд-Жатт». Роберт Херберт пишет об этом рисунке: «Кормилица, показанная со спины, приземиста, как валун. Лишь ее чепец и лента, представляющая собой уплощенную вертикаль, дают понять, что перед нами сидящая женщина»[647]. Словом, Сёра свел кормилицу к минимальной функции. В финальной версии нет и речи об особой роли кормилицы, о нежной связи между младенцем и его «второй матерью», как ее тогда называли. Знаки ее занятия — чепец, лента, накидка — это и
Я вынуждена, стало быть, закончить свое толкование «Гранд-Жатт» на той же мрачной ноте, с какой и начала: в статичности ее композиции и редукции форм мне видится аллегорическое отрицание обещаний современности — словом, антиутопическая аллегория. Мне, как и Роджеру Фраю в 1926 году, кажется, что эта картина представляет «мир, из которого изгнаны жизнь и движение, и всё застыло навеки в жестких рамках ее геометрии»[648].