Однако есть факт – пожалуй, единственное известное и доступное нам свидетельство, – подрывающий заманчивый и правдоподобный во всем прочем наш вариант. Это отзыв профессора А.И. Введенcкого на кандидатскую диссертацию вольнослушателя Духовной академии иеромонаха С. Машкина («О нравственной достоверности»), совпадающий с описаниями Флоренского. Работа соискателя рисуется как объемистая (586 с.), энциклопедически многотемная, изобилующая естественно-научными вставками, как «замечательная попытка в корне переставить вопрос о критерии истины», обосновав таковую «религиозной интуицией <…>»[921]
. Более того, в диссертации, говорит рецензент, «излагаются мучительные вопросы <…> до решения которых автор доходил сам, опытом собственной жизни, размышлением и усиленною борьбой с сомнениями <…> На сочинении ясно отразились следы напряжения и муки, пережитой автором, когда он медленно и с препятствиями выбирался из тисков скептицизма<…>»[922]. Но из этого непосредственного впечатления стороннего лица от экзистенциальных исканий диссертанта – не затушеванных подачей Флоренского – рождается нечто большее, чем удивление перед творческой тождественностью: сразу опознается стержневая интрига «Столпа…»Но даже если вообразить, что в книге Флоренского произошло что-то вроде гегелевского «снятия» машкинского текста и что затем неисполненный долг публикатора был компенсирован возведением покойного единомышленника на пьедестал, короче, если представить, что, вместо того чтобы знакомить с трудами универсального мыслителя, Флоренский занялся его прославлением, то и тогда обнаружится нечто перекрывающее бескрылую прагматику подобного рассуждения: откроется многослойность пьедестала и экстравагантность славы. (Правда, прославляемый труд рукописного наследия Машкина так и остается абсолютно сокровенным, хоть вероятность его реального существования после свидетельства проф. Введенского явно возрастает: тот, кто написал пятьсот страниц кандидатской диссертации, мог написать и две тысячи магистерской.) Чем бы ни разрешилась тайна машкинского архива, литературная и идеологическая специфика этой истории, – а именно этим мы сейчас заняты, – никуда не исчезает; и если о «найденной рукописи» как чисто литературном приеме говорить все же опрометчиво, то о литературном розыгрыше по отношению к автору рукописи вполне можно.
Как ни призывает нас автор – потенциальный публикатор проникнуться сознанием грандиозности создателя философской системы, невозможно отделаться от дисгармоничного мотива, звучащего в недрах панегириков. Это же бросается в глаза при обрисовке повадок о. Серапиона. Так, защищая монаха-философа от чьих-то обвинений «в запое»[923]
, Флоренский ссылается в качестве аргумента на ту «бумажную груду» объемом в 2250 страниц, сочинение которой несовместимо-де ни с какими посторонними увлечениями. Яркие литературные новеллы вроде рассказа о том, как о. Серапион упрашивал ректора Духовной академии о неповышении его в сане[924], живо напоминают эпизоды из жизни генерала Иволгина в романе Достоевского «Идиот». В этом же роде остроумных шаржей изображается, как о. Серапион во время службы «ни слова не говоря, влетал невозмутимо серьезный в епитрахили и с кадилом в квартиру о. ректора, на кухню, куда попало, лишь бы были люди, и, покадив, также молчаливо исчезал <…>. А то случалось, что, увлекшись каждением икон, он уходил из храма, так как вспоминал, что иконы есть и в других местах. Требовалось отправлять кого-нибудь разыскивать преувлекшегося иеродиакона и привести его обратно. Кончилось дело тем, что с о. Серапионом ходил провожатый, удерживавший его от излишних увлечений»[925].Или еще: «Он всегда носил с собой Евангелие и во всякое свободное время или по случаю разговора, быстро листая страницы и приговаривая “право, лево, право, лево”, находил и перечитывал место, которое ему почему-либо вспоминалось»[926]
. Сообщается, что архимандрит из-за «исключительно напряженной умственной работы» довел себя «до сильной неврастении»[927]; обсуждается слух, встречал или не встречал о. Серапион государя императора в одном белье[928], и т.п. Во всех этих зарисовках очерчены контуры симпатичного «добряка-чудака»[929] не от мира сего, но, как и за неумеренными похвалами его теоретических достижений, за этим силуэтом просвечивает усмешка, колеблющая образ создателя философской системы.Перед нами мерцающая, двоящаяся фигура: то ли аскета – античного мудреца «с широчайшим размахом мысли»[930]
, то ли высокого комического персонажа с замашками Дон Кихота, то ли упомянутого выше генерала Иволгина с чертами князя Мышкина.