Так что кончину я уже себе сочинил – и жизнь, уверен, подстроится. Иначе – чем же я занимался?
Олег Постнов. Прихоти Мнемозины
Незадолго до полуночи во всем доме погас свет: где-то произошла авария. Я не усвоил привычку Пруста ложиться рано и тотчас понял, что сейчас мне не заснуть. Даже уютный снегопад за окном не навевал сна. Поиски в темноте завершились обретением свечного огарка и нескольких спичек. Огарок горел неохотно, читать при нем было нельзя. Но у меня есть давно уже найденный и опробованный прием, который я про себя зову последовательным мышлением. Мысль не такое уж непослушное существо, как это часто кажется, и если вначале слегка подыграть ей, проследить, где она в этот миг бродит, то потом можно легко заставить ее двигаться в том же направлении, а затем послушно менять его уже по своему желанию. В результате открываются порой такие вещи, о которых прежде и не подозревал, и это составляет, помимо удовольствия, главную ценность всей игры. Этим приемом, как мне кажется, виртуозно владел Сократ: когда-то у меня даже была идея написать рассказ, который весь бы состоял из его мысленного монолога. Конечно, это только мое предположение, доказать его я ничем бы не смог. И вот пример управляемого перехода от одной темы к другой: все то, что будет рассказано ниже, точно так же не поддается никакой проверке и является полностью набором моих чувств или мнений, ни для кого не обязательных, – особенно там, где я говорю не только о себе.
В тот вечер, глядя на огарок в блюдце, я установил, что почему-то думаю о своем прошлом, и довольно далеком прошлом. Следующий шаг, предполагаемый принципом последовательного мышления, требует упорядочить мысли на эту тему, выстроить их в логическом, ассоциативном (что опасно, можно сбиться) или просто временно́м порядке. Именно это я и сделал.
Я родился в ночь на двадцать четвертое декабря 1962 года в Новосибирском Академгородке. Хочется написать: помню эту ночь. Однако я знаю, что это просто каприз памяти. Роддом вскоре переехал в отдельный корпус, а занятый прежде им этаж превратился в хирургическое отделение. И ровно через четыре года я оказался после операции в той самой палате, в которую попал, как только появился на свет. По словам моей мамы, палата эта совсем не изменилась за прошедшее время. Днем слабенький желтоватый свет, источаемый заледенелыми окнами, вызывал тоскливую скуку, а ночью на меня наваливалась боль и нестерпимая жажда. Матери разрешили ночевать со мной, она давала мне время от времени чайную ложку воды – больше было нельзя – и пыталась отвлечь тихими разговорами, чтобы я поборол боль и уснул. Тогда-то я и запомнил навсегда и ночь в окнах, и серую полоску под дверью, за которой был едва освещенный неоновыми трубками коридор, и голубовато-зеленый ночник, горевший в самой палате. Он остался от прежних времен, то есть горел точно так же и тогда, четыре года назад… Словом, я все-таки помню ту ночь, пусть и не без подсказки.
Помню еще то, как в первое лето моей жизни я привыкал к своему телу, особенно к способности смотреть. Безжалостное солнце сдавливало мне голову, каждый древесный лист (наш Городок полон зелени) был отчетлив и остр, как ланцет, и резал мне глаза. Тело плохо слушалось, я никак не мог заслониться ладонью. Среди зелени, по контрасту с нею, белые углы возводимого тогда Дома ученых были особенно нестерпимы. В возрасте шести месяцев я был, по ряду обстоятельств, отвезен на два года на Украину, под Киев, в большой поселок Тетерев, к своим бабушке и дедушке, и мягкие краски украинской природы, лишенные безумного буйства сибирских лесов, примирили меня с миром.