Должно быть, для тех, у кого за плечами осталась публичная карьера, сама мысль о казни была еще тяжелей от того, что казнь эта должна была быть проведена в тайне. Вскоре сам факт ее оброс внушительным сонмом мифов, по крайней мере среди потенциальных жертв, самых важных их адресатов. В культуре, позволявшей слухам циркулировать, но не позволявшей им сливаться и разрастаться, выбор очевидным образом пал на убийства тайком. Это вполне соответствовало духу режима, основной идейный посыл которого заключался в том, что без государства человеческая жизнь гроша ломаного не стоит. Угроза случайного, обыденного исчезновения и сопутствующий страх пытки могли надломить целостность морально-нравственных принципов, которых придерживался человек, его базовое достоинство, могли практически любого заставить схватиться, говоря фигурально, за красный стяг, поставить свою подпись под признательными показаниями, сочинить прославляющие вождя вирши. В конце концов, публичные казни передают некоторое ощущение человеческой драмы, и всегда сохраняется возможность, что жертва встретится взглядом с человеком из толпы или даже со своим палачом, и все это в присутствии множества зевак[633]
. Даже с повязкой на глазах жертва, пока еще жива, остается человеком, мужчиной или женщиной. Подпольные расстрелы, при которых заключенных убивают в подвалах или посреди поля, превращают людей в ничто, раз их жизни даже не заслуживают того, чтобы их отнимали публично.Тот факт, что среднестатистического новобранца в органах в основном интересовали его текущие обязанности, лишь подчеркивает этот тезис. У палачей не было времени задумываться над симоволической стороной своих действий. Они просто выполняли приказы, как и все. Сотрудник НКВД позднее рассказал Льву Разгону о том, чем ему запомнилась работа на “спецобъекте” в Восточной Сибири. Узников держали здесь два-три дня, а потом отвозили за сопку, к выкопанной яме, которая их уже ожидала: