В другие моменты единственным уместным состоянием были оцепенение и депрессия. В октябре 1937 года Любовь Шапорина записала в дневнике: “У меня тошнота подступает к горлу, когда слышу спокойные рассказы: тот расстрелян, другой расстрелян, расстрелян, расстрелян, расстрелян. Это слово висит в воздухе, резонирует в воздухе. Люди произносят эти слова совершенно спокойно, как сказали бы: «Пошел в театр». Я думаю, что реальное значение слова не доходит до нашего сознания, мы слышим только звук. Мы внутренно не видим этих умирающих под пулями людей”[647]
. В предисловии к “Реквиему” Анна Ахматова, чей сын, Лев Гумилев, и гражданский муж, Николай Пунин, были оба арестованы в 1935 году, назвала это “свойственным нам всем оцепенением”. Анна Ларина, которая к 1938 году уже сама была заключенной, описывала страдание, которое испытала, ожидая смерти своего мужа: “Я себя заранее настроила так, что для меня Николай Иванович был расстрелян уже в день ареста. ‹…› Исчезла напряженность ожидания, и сознание, что наконец кончились его мучения, принесло, как это ни страшно, даже некоторое облегчение, но одновременно ввергло в подавленное состояние. Все окружающее померкло, стало для меня огромным бездушным серым пятном. И удивительно было думать, что существуют на земле жизнь, людское счастье и земные радости”[648].Момент ареста переживался разными людьми совершенно по-разному, и между взрослыми свидетелями арестов существовали самые разнообразные правила касательно того, как избегать обсуждения этой темы. Дети часто смотрели на все происходящее самым ясным, незамутненным взглядом. Магдалене Алексеевне было поручено следить за появлением сотрудников органов. Ее родители знали, что за ее дедушкой кто-то придет, и не хотели, чтобы видели, как они проверяют, не стоит ли кто на улице, каждый раз, когда раздавался стук в переднюю дверь. Девочка приняла эту обязанность без лишних расспросов. Она даже знала, когда сын милиционера, ходивший с ней в школу, так же следил за ней.
Московские дети, особенно те, кто вырос в привилегированных семьях, собранных, как в резервацию, в специальные многоквартирные дома, и кого водили в лучшие школы, тоже привыкли к ритуалам, сопровождавшим аресты. Один из респондентов, в прошлом живший в номенклатурном доме, поведал мне: “В нашем доме все было немного необычно. Каждую ночь арестовывали по пять-шесть человек. Все потому, что это был специальный дом, построенный для номенклатуры в 1928 году. Дети, жившие в этом доме, все были примерно одного и того же возраста. Так что каждое утро до школы мы подходили к привратнику, и он нам сообщал: сегодня забрали этих, а сегодня забрали тех”[649]
. В подобных обстоятельствах перед детьми возникала двойная проблема: с этого момента их бывшие друзья и одноклассники становились врагами. Они могли никогда их больше не увидеть, могли даже не успеть попрощаться с ними. И в то же самое время они не могли задавать вопросы, потому что родители жили в страхе. “Я начал говорить, что все это неправильно, – рассказал мне другой человек. – Мои родители сказали мне, что мы об этом не говорим”[650].Страдание взрослых отличалось от страдания детей. “Мы расстались первого мая 38 года, – писала Надежда Мандельштам, – когда его увели, подталкивая в спину, два солдата. Мы не успели ничего сказать друг другу – нас оборвали на полуслове и нам не дали проститься”[651]
. Луиза Карловна, отец которой, “старый большевик”, был арестован в 1937 году, вспоминает, что ее матери в тот момент не было дома. На самом деле она была в больнице и готовилась родить третьего ребенка. Из-за пережитого шока она потеряла ребенка, а из-за своего отсутствия дома во время ареста мужа едва не потеряла и остальных своих детей. Двоих малышей увезли на черной машине, и матери понадобилось почти восемь месяцев, чтобы отыскать их. И это тоже было частью процесса. Напряжение от всего пережитого в старости сказалось на рассудке несчастной женщины.Отца Юдифи Борисовны расстреляли вскоре после ареста. Его тело отвезли в крематорий при Донском монастыре и сожгли, а пепел сбросили в общую могилу. Его дочь в отчаянии пыталась узнать хоть что-то о его судьбе и все еще верила в справедливость системы и ее приверженность законности. Ей сказали, что отца приговорили к десяти годами без права переписки. С момента его ареста она и сама провела чуть меньше девяти месяцев на свободе. Мать исчезла 1 августа. Ее собственный черед пришел 1 сентября. Сначала ее отвезли на Лубянку, что было обычным делом для Москвы, где ей угрожали, но пытать не пытали.