Обо всем этом вспоминают неохотно, но без удивления. Подобного рода вещи были самоочевидной, обыкновенной, нормальной частью жизни. Мне также стало ясно, когда я говорила с бывшими узниками, что мои расспросы были докучливым вторжением, вызывали неловкость и дискомфорт и, как это ни странно, учитывая пол многих из моих респондентов, были социально неприемлемы в устах женщины. Бывшие заключенные ничуть не меньше других представителей своего поколения не любят, когда их заставляют слишком пристально всматриваться в то, что приличные люди могли не замечать, в то, что было вымарано сталинской цензурой. Позже кто-то из них скажет мне: “Мы думали, вы хотите поговорить про репрессии, но все ваши вопросы были про смерть”.
Психоаналитики говорят, что память о травме зачастую подавляется. Бывшие заключенные относятся к подобному утверждению скептически – столь же скептически, как и к психоанализу в целом, – и отрицают, что вообще были травмированы. Повседневные смерти, говорят они, не были проблемой, как не были проблемой голод, холод, изнуряющий труд – то есть все то, что люди научились принимать как часть своего существования. Ни в одном интервью, сколь угодно длинном, не удается проникнуть дальше подробностей повседневности и деталей, которые люди решают поведать вам потому, что они не причиняют им боли. Но иногда кто-то обронит какое-то слово невпопад, что-то тревожное, что-то, что произносится другим голосом.
В своем темном пальто с медалями, при бороде, Борис Леонидович гордо сидит навытяжку и выглядит ровно так, как должен выглядеть ветеран многих сражений Великой Отечественной войны. В начале он был немногословен, и когда все остальные в группе говорили о тяжестях и испытаниях, он вел себя иначе. В конце концов, он повидал столько зверств на фронте, столько смертей на пути к Берлину. Служа в артиллерийском взводе, он и сам многократно убивал. “Я всегда считал это своим священным долгом”, – сообщает он. Но в конце мы заговорили о ночных кошмарах, мучающих его. И тут он признается: “Иногда мне снятся трупы. Уголовники часто потрошили людей. Мне часто это снится”. Его перебивает Надежда Ивановна: они все видели подобные вещи. Но он настаивает: “Они брали кого-то, кто был еще жив. Еще жив. И потрошили его. Это же не нормально, ведь так?” Кузьма Гаврилович вступает в разговор со своим самым ярким воспоминанием. “Однажды мне пришлось перерезать веревку после того, как человек повесился, – рассказывает он. – Да, к смерти привыкаешь. Но я плакал, когда снимал его. Плакал. Было больно думать, что этот человек только что был жив, что я видел его накануне вечером и мы трепались, а сегодня вот он где, повесился”.
“Хватит уже говорить о смерти, – резко обрывает Надежда Ивановна. Она встает, запахивает кофту и меряет комнату шагами. – Смерть! Разве нельзя поговорить о чем-то еще?” Остальные пытались ответить на вопрос о смысле. Подхватывая прежнюю нить разговора, кто-то сказал: “Смерть на войне – священна. Она естественна, если вы понимаете, что я имею ввиду. Но смерть в лагерях, ну…” Кто-то повторил фразу, которую мы уже слышали раньше: “Собаке – собачья смерть”. “Это стыдно, пустое место”. Если не считать пары назойливых воспоминаний, никто из них об этом особенно не задумывался. Даже те, кто писал мемуары для архива общества “Мемориал”, не тратили время на мысли о смерти. Другие просто полностью избегали самой этой темы. “Я живу в Москве уже сорок лет, – признался Кузьма Гаврилович, – и до сих пор лишь немногие мои друзья знают, что я когда-то был заключенным”. До недавнего времени такое поведение было правилом: ты не горевал и не скорбел, ты устраивал свою жизнь, твои воспоминания принадлежали иному миру. Ты выживал.
В конце концов даже для поэтов смерти тех, кто погиб в сталинских чистках, были скучны и прозаичны. В декабре 1938 года Юрий Моисеенко вошел в баню для дезинсекции в Свитлаге, что в Магаданской области: “Мы разделись, повесили одежду на крючки и отдали в жар-камеру”. Бушевал тихоокеанский снежный циклон, на дворе стоял конец декабря, и внутри переполненной бани было так же холодно, как и снаружи. Рядом с Моисеенко оказался человек, которого все в лагере больше называли Поэтом, Осип Мандельштам. “Он просто скелет был, шкурка морщеная, – писал Моисеенко: – В нос ударил резкий запах серы. Сразу стало душно, сера просверливала до слез… Осип Эмильевич сделал шага три-четыре, отвернулся от жар-камеры, поднял высоко так, гордо голову, сделал длинный вдох… и – рухнул. Кто-то сказал: «Готов». Вошла врач с чемоданчиком. «Что смотрите, идите за носилками…»”[665]
.Труп сбросили в общую могилу, привязав к ноге деревянную бирку с надписью графитовым карандашом – лагерным номером Поэта.
Глава 8
Россия в войне