В своем кругу ветераны любят делиться подобными воспоминаниями. Встречаясь, они говорят на одном языке – языке ностальгии, благоговейного трепета, эскапизма. Подобно песням военных лет, которые они так любят петь, у их воспоминаний есть форма и каденция. Они успокаивают. Помогают забыть. Уже сложились несколько примечательных условностей и правил. Говоря о планах и целях, ветераны абстрагируются от отчаяния. Если не настаивать на том, чтобы они остановились подробнее на уродливых деталях, они, вероятно, вычеркнут из своего рассказа воспоминания о панике, чувстве вины, шуме, скуке и вони. У большинства есть наготове леденящий кровь эпизод, ладно скроенный страшный рассказ, и иногда он оказывается очень кстати, ведь некоторые хотят услышать именно про кровь, мозги и раздробленные кости. Однако большинство ветеранов предпочитают не отходить от привычного повествовательного канона. Война, ставшая публичным достоянием, война официальная есть китч, какие бы личные воспоминания ни были живы до сих пор. Даже фронтовые медики, мужчины и женщины, чьей задачей было возвращение раненых в строй, отлично умеют уходить от разговоров о смерти. “Мы никогда об этом не говорили, – утверждают они. – Мы никогда не сообщали человеку, что он умрет. О таких вещах не говорят”[672]
.Некоторые из этих особенностей памяти нельзя назвать уникальным, специфически российским явлением. Например, после 1918 года в странах Западной Европы, принимавших участие в Первой мировой войне, повсеместно начала складываться послевоенная мифология[673]
. Однако в сталинском Советском Союзе процессы увековечивания и забвения были искажены больше обычного. Это был изолированный мир, в котором контролировались новости и даже разговоры, в нем существовали своеобразные формы давления, вынуждавшие человека принять единственную, официальную линию. Искажения начались уже во время войны (хотя все страны, ведущие тотальную войну, прибегают к цензуре) и продолжались еще почти шестьдесят лет после ее окончания. Официальная история была оспорена на короткий период в ходе хрущевской оттепели в 1960-х годах, однако вплоть до наступления гласности слишком мало было сделано, для того чтобы деконструировать ее[674]. Коллективная история Великой Отечественной войны все еще слишком реальна для переживших ее, поэтому в течение многих лет она полностью поглощала те образы и задокументированные факты, свидетелями которых оказались эти люди.Не все мифы о войне были созданы советскими вождями. Сталин не горел желанием поддерживать массовую, народную память о войне. Сразу же стало ясно, что память о сражениях могла на индивидуальном уровне пробуждать ощущение свободы, и это делало ее опасной[675]
. Позднее, уже после смерти диктатора, монументальные формы увековечивания памяти о войне, направление которым задавало государство, сосуществовали с личными фантазиями и историческим воображением отдельных людей. Войну помнили как время свободы, когда угроза смерти со всей полнотой вернула к жизни каждого человека. Сегодня, когда столько всего изменилось вокруг, ветераны собираются вместе, чтобы погрузиться в воспоминания о временах ясности и определенности, в которых у их жизней был смысл, а их вклад в общее дело имел значение. Один из них говорит мне: “Существует колоссальная разница между тем временем и сегодняшним. Мы знали нашу Родину, мы знали Сталина, мы знали, куда идем”.Те жертвы, которые люди принесли ради победы над фашизмом, затмили другие, более мрачные истории – истории неувековеченных, неотмеченных потерь и утрат. Война зачастую служила искуплением той боли, которая предшествовала ее началу. Анна Тимофеевна из семьи бывших кулаков, пережившая раскулачивание, рассказывает: “Мы так крепко дружили!” На смену довоенным сообществам пришли новые формы коллективности; новые воспоминания и неотложная общая цель вытеснили из сознания мрачные сюжеты, окруженные молчанием. Некоторые жертвы чисток испытывали благодарность. Война дала им возможность начать новую жизнь[676]
. Но в то же время другие страдали под удвоенным гнетом невзгод. Начиная с 1941 года нормы трудовой выработки в лагерях ГУЛАГа выросли, а паек был безжалостно урезан. Именно в военные годы, в 1942–1943 годах, показатели смертности среди заключенных достигли своего максимума[677].