Крах советской империи превратил эту и подобные ей истории в основополагающие мифы недавно обретших независимость наций. Украинские историки составляют списки погибших украинцев, писатели из других стран собирают свежие свидетельства на латышском, польском и диалектах провинциальной Галичины[728]
. Мертвых снова ставят на службу “полезным” задачам и снова, как это обычно и бывает, мифы, в укрепление которых они должны внести свой вклад, нельзя назвать ни лживыми, ни абсолютно правдивыми. Скорее, это просто версии исторической правды. Некоторые сражались за национальное освобождение, некоторые – за свои семьи, за возможность выжить и за любую сторону, которая могла бы победить. Иногда люди сражались за несколько вещей одновременно или просто сражались, потому что по-другому нельзя было выжить. Но миллионами мужчин и женщин действительно двигали идеалы коммунизма и интернационализма, тот самый советский патриотизм. Многие из украинцев и белорусов, служивших в Советской армии, с гордостью носили свои погоны, и то же самое можно сказать о евреях, узбеках, абхазцах, казахах и других. При жизни этих людей их идентичность видоизменялась, принимала новую форму и снова изменялась по мере того, как их захватывало течение истории. И по мере того как менялись живые, менялось и смысловое значение мертвых.Алексей Григорьевич живет в украинском городе Львове, столице фанатичного национализма, сердце этнической украинской культуры. Однако солдатские воспоминание самого Алексея Григорьевича и его друзей – это воспоминания о советской войне, которую они прошли плечом к плечу с русскими. Он рассказывает: “У нас до сих пор есть традиция. Первую стопку водки мы выпиваем стоя и молча, в память о погибших товарищах. В этом городе в живых осталось только двое – один из моей дивизии и один из моей армии. Только подумать, моей
За фасадом советского патриотизма скрывается проблема множественной идентичности. Никогда не знаешь, какой смысл Алексей Григорьевич вкладывает в каждую из описываемых смертей в данный момент, в какой контекст их помещает. У него украинское гражданство, и, как и у Беларуси, у Украины тоже есть свой новый исторический нарратив страдания (включая историю голодомора – голода-геноцида), который разросся после обретения страной независимости. Но помимо всего этого, Алексей Григорьевич – еврей и когда-то был советским гражданином. В силу разных причин каждая из этих идентичностей вызывает у него дискомфорт, и часто в его повествовании они соперничают.
Один аспект его раздираемой конфликтами жизни меня как британку насторожил, но самого Алексея Григорьевича, кажется, не особо тревожил (по его словам, самое важное его воспоминания касалось смерти фронтового друга). В моем мире невозможно было бы рассказать его историю так, как сделал это он. Для Алексея Григорьевича его еврейство не было источником горькой гордости, или праведной ярости, или священного чувства вины. Он утверждает, что на войне “ничего этого не было, абсолютно никаких различий между национальностями”. Затем он меняет тему. Больше всего он боялся не смерти, хотя в случае его гибели его мать осталась бы совсем одна. “Я боялся оказаться трусом. А поскольку я еврей, у меня не было права быть трусом”, – признается он. Его товарищи убеждали его, что с ним все порядке: “Ты один из нас, ты ни капельки не похож на еврея”. Его отец погиб в первые недели войны. Алексей Григорьевич так и не узнал, как именно это случилось. “Согласно документам, он пропал без вести на фронте, – объясняет он, – однако после войны соседи рассказывали, что видели его в оккупированном Киеве. Так что он наверняка попал в Бабий Яр. Других вариантов быть не могло”.