Все было в нашем доме чинно и респектабельно, как всегда. Богато, чисто и уютно — как и полагается дому добившегося успеха крупного большевистского функционера. И так же бездушно, так же пусто. Казенная мебель нова и удобна, но на ней нет ни единой царапинки, ни единой вмятинки, которые могли бы напомнить о чем-то давно забытом и милом, о каком-то мгновении нашей жизни: эта мебель не дышала нашей судьбой, не помнит первых шагов нашей Аси, не знает ничего о нашей семье… Еда на столе хороша, но это — партийный паек, неспособный сообщить о наших собственных вкусах и пристрастиях в кушаньях, и точно такие пайки — я знаю — украшают сейчас столы родионовских коллег по партийной иерархии. И эта кошмарная репродукция на стене, аккуратно вырезанная Николаем из журнала, — репродукция с картины, изображающей какое-то собрание с Лениным во главе. Эти репродукции висят на стенах в квартирах всех наших знакомых, в которых точно так же нет ни капли теплого, индивидуального, человеческого, как и в нашем собственном жилище… Зажиточность вернулась в московские дома вместе с тем самым неравенством, против которого мы так отчаянно когда-то боролись, и уже никому из соратников моего мужа не приходит в голову говорить о том, что пить чай с баранками безнравственно, когда поволжские крестьяне голодают.
Подав ужин, я собралась наконец с силами и тронула мужа за плечо.
— Я должна поговорить с тобой. — Собственный голос показался мне холодным и безжизненным.
— Я слушаю, — отозвался Николай, не подымая головы от газетного листа.
— Мне трудно говорить об этом, но… Мне кажется, между нами давно уже все кончено, Коля. — Он тут же стремительно поднял глаза, и я заторопилась, чтобы суметь высказаться. — Только не перебивай меня, ладно? Когда-то у нас все было очень хорошо, мы любили друг друга и свою революцию; мы родили дочь; мы отдали все, что смогли, тому делу, в которое верили. Но теперь… теперь все по-другому. Мы слишком по-разному, наверное, представляли себе победу революции и мечтали, похоже, тоже о разных вещах. Я знаю, никто из нас не виноват в том, что жизнь не совпала с мечтами, но это случилось и изменило меня. Я была глупа и наивна, да и ты был совсем мальчиком в ту далекую, чудесную пору; в том, что наша семейная судьба не сложилась так же, как и судьба моей революции — моей, понимаешь? такой, как я ее видела и любила, — в этом нет ничьей вины. Но я не могу так больше. И я хотела бы исправить в своей жизни хотя бы то, что можно еще исправить…
Я остановилась, чтобы перевести дух, и осмелилась наконец прямо посмотреть на мужа. Лицо его напугало меня — таким белым, таким напряженным было оно, что мороз пробежал по коже и сердце сжалось от ужаса. Что я делаю, мелькнуло у меня в голове. Он все равно никогда не пойдет на это! Не отпустит меня — но и не простит, не забудет сказанного. Что же я делаю? Как мы будем с ним после этого жить?!
— Что же ты остановилась, Наташа? — спросил он очень спокойно и даже чуть насмешливо. — Ведь ты не сказала еще самого главного, верно?
И тогда я окончательно решилась.
— Да, я сказала не все. Я не случайно теперь завела этот разговор. Я не просто хочу уйти от тебя, а хочу уехать в Париж, разыскать родителей и попросить у них прощения — за все, за все. И еще я хочу, чтобы ты помог мне в этом, Коля. Только в твоих силах помочь мне. И я верю, что ты это сделаешь.
— Почему? — тихо проговорил мой муж. — Почему ты решила, что я стану тебе помогать уйти от меня? Ты совсем сошла с ума, Наташа?
— Нет, не сошла с ума. Ты поможешь мне, потому что ты не захочешь иметь жену, в биографии которой появится попытка незаконно пересечь государственную границу России, — так же тихо, едва дыша, ответила я. — Тебе ведь не нужно, чтобы меня обвинили в шпионаже, чтобы жену самого товарища Родионова арестовали по подозрению в государственной измене, и тогда вся твоя карьера пойдет под откос и рухнет, увлекая за собой твою семью. Тебе это не нужно, правда же, Коля?
Самое страшное было сказано, и я подняла голову, чтобы увидеть его лицо. Странно, но оно не было больше ни белым, ни страшным. Напротив, чуть порозовело, как у человека, которому объявили о том, что смертный приговор ему был ошибкой, и он сможет жить еще долго и счастливо. Мы оба молчали, глядя друг другу в глаза и переживая, должно быть, те самые чувства, что всегда переживают люди на грани разрыва. А потом муж со вздохом поднялся из кресла, вышел из комнаты и, вернувшись через минуту, протянул мне старый, грязный, порванный во многих местах конверт, испещренный множеством неизвестных мне иностранных штемпелей.
— Я не хотел показывать тебе это раньше, — сказал он, отворачиваясь и вновь спокойно берясь за газету. — Я хотел удержать тебя от необдуманных поступков. Но раз ты все равно уже решила и без этого письма…