Конечно, лучше Райт-Ковалевой не переведешь. Я одно время думал – зачем «пальтишко», зачем «милая»? Слюни и сопли. Но потом подумал – все совершенно так: на общем фоне колфилдовской речи, среди сплошного жаргона, кретинов и фиговых врунов, – пусть сыграет эта уменьшительность и ласкательность. В конце концов, ему всего шестнадцать лет, он сбежал из гребаной школы, возвращается в гребаный дом, он гребаный девственник, и все, что у него осталось, – гребаная сестра и столь же гребаная красная охотничья шапка.
А почему Сэлинджер замолчал – думаю, тут у меня есть ответ, и у каждого в душе есть четкое понимание, что это было в его случае наилучшей стратегией. Дело даже не в том, что он, люто ненавидя массовую культуру, сам оказался ее элементом, автором бестселлера, лонгселлера, самой известной книжки о подростке и т. д., и не в том, что его героев стало много, что они стали массовым явлением, что увлечение буддизмом и даже русской духовной прозой превратилось в моду – и скоро идея была, по Губерману, брошена в полк, как девка; это бы все можно пережить. Но просто началось обвальное падение качества – потому что после Фолкнера и Хемингуэя, Дос Пассоса и Фланнери О’Коннор, Элиота и Паунда началось глобальное падение планки. Американская литература шестидесятых – это массовое освоение великих достижений последних модернистов; и в этом контексте ему – и Капоте, который все же оказался недостаточно тверд для затворничества, – нечем было дышать и не на что равняться. Он все дальше уходит в свои заморочки, про реальность и про читателя вообще уже не думает – пошли они подальше! – и прав Апдайк, сказав, что проза еще мастерская, но перо уже рвет бумагу и скоро под таким нажимом порвет в клочки. Это либо путь к абсолютному совершенству, либо к распаду – увидим, что победило…
Хотя, честно говоря, ничего не увидим. Есть у меня смутное подозрение – оно почти наверняка подтвердится, можете проверить, – что это будет хорошая проза, уровнем несколько выше среднего, как большая часть из «Девяти рассказов». Не мог он писать плохо, это было выше его возможностей, – но хорошо писать ему тоже было не с чего. Он все правильно сделал, потому что в какой-то момент самое навязчивое и спасительное желание – не покончить с собой, конечно, это слишком пошло и в каком-то смысле неблагодарно, а просто оставить всю эту деградацию без себя. Не участвовать в литературном процессе, который пошел вот так. Жить затворником и печатать раз в пять лет по хорошему роману – недостаточно радикальный вариант; Сэлинджер честен, масштабен – он решил ничего не печатать. И проза, которую он там все это время сочинял, почти наверняка была не хуже его сочинений конца пятидесятых – и вряд ли лучше, потому что он вообще писатель почти без развития. Аутизм нарастает, а качество – не ниже обычной планки; много глубокого, верного, но экзальтации больше, чем новизны и глубины. Так что величайшим его художественным текстом было его почти полувековое молчание, лучше которого ничего не скажешь.
А почему? А потому, что ты гений, пока ветер истории дует в твои паруса. И тут уж совершенно неважно, в одиночестве ты это пишешь или в толпе, в затворничестве или на сцене: пока дует ветер и паруса полны, шхуна твоя летит птицей, и все хорошо, даже когда опасно. Стоит этому ветру перестать – и ты пишешь как пишешь, как умеешь, просто хороший человек с хорошими дарованиями. Пятидесятые были лучше шестидесятых – потому что первичнее, новее, честнее и делались одиночками; в шестидесятых то, чем эти одиночки жили, вроде бы победило, а на самом деле пошло с лотка.
Если, вопреки всем ожиданиям, его потаенные сочинения окажутся шедеврами, я первый буду счастлив, что прогнозы мои не сбылись.
Потому что этого крайне далекого от меня во всех смыслах человека я люблю и ненавижу так, как можно ненавидеть и любить только бесконечно родного; как мог бы Холден Колфилд смотреть на Симора Гласса.
Реактивный класс
Если вздумают когда-нибудь (боюсь, что скоро) снимать художественный фильм о протестном движении в декабре, мае и далее, похоже, везде, – он будет, скорее всего, неудачен. И дело не в том, что пройдет мало времени, а большое видится на расстоянии: дело в неправильной формулировке. Все больше авторов, консультирующихся с участниками декабрьских митингов и в том числе со мной, задают вопрос: что это за новый креативный класс, откуда он взялся, каков его генезис? Правильный ответ, насколько я понимаю, заключается в том, что никакого класса нет, но поскольку этот ответ никого не устраивает, мы увидим некоторое количество халтуры, сочиненной с изначально ложными посылками.