Бунин ничего не ответил. Было ясно, что этот разговор ему не очень приятен. Он отлично сознавал шаткость Белого движения, неопределенность своего положения в Одессе.
— Меня приглашают преподавать в Кембридж и в Пражский университет, — сказал Кондаков, — я, наверное, уеду.
— А нам ехать некуда, — усмехнулся, раскуривая сигарету, Бунин. — Да и не хочется. Умом понимаю, что лучше сесть на пароход и помахать России рукой, а вот сердце говорит иное.
— Но уехать надо хотя бы для того, чтобы просто выжить, — заметил Нилус.
За окном бушевала природа, за домом волновался сад, сухо пахло травами, беспрерывно гомонили птицы.
Скоро они убедятся, что в двадцатом веке выжить русскому человеку повсюду непросто — и на родине, и на чужбине.
Неужто прав Мишле?
Время показало — да!
Когда гости ушли, Бунин усадил жену возле себя на диванчик и с необычной ласковостью провел рукой по ее спине, мягко сказал:
— Я отлично знаю, что тебе, Вера, надоело жить в голоде и вечном страхе, мы уедем, но надо набраться терпения…
— Какого терпения? У меня оно давно кончилось. Прежде то и дело без нужды по белу свету носило, родителей и Москву месяцами не видела. Ведь деньги у нас есть, фамильное золото продадим. Года два спокойно проживем в Ницце или Каннах, да еще останется. Книги твои все время выходят, гонорары хорошие, вот и Горький платит…
— Про Горького забудь, я у него впредь печататься никогда, слышишь, никогда не буду. Он Ленина и Троцкого на трон помогал сажать.
— Хорошо, обойдемся без Горького. Чего мы ждем?
Бунин молчал. Вера не отставала:
— Ведь тебе визу в любое государство дадут, ты академик, твои книги в Европе изданы, тебя знают и уважают. Ну что ты молчишь?.. — И она, вздрагивая плечами, тихонько заплакала.
Бунин, не переносивший чужих слез, ладонью утер ее щеку:
— Успокойся, Вера. Посмотри мне в глаза…
Она подняла голову.
— Бог отворачивается от тех, кто любит себя. Вот мы с тобой получили письмо из Москвы от брата Юлия. Как ты переживала: «Ах, плохо Юлию без нас, болеет, никому не нужен!» В эти минуты лицо твое излучало святость.
— Правильно, мне жаль Юлия. Надо и его взять с собою.
— Вряд ли ему удастся вырваться из Москвы.
Помолчали, повздыхали.
— Ян, давай телеграмму Юлию отправим, пусть попробует к нам перебраться. Ведь ты исстрадался из-за него.
Бунин досадливо поморщился:
— Дело не только в Юлии. Как тебе объяснить? Кондаков правильно сказал: Россия больна, тяжело больна. Ну разбегутся все русские люди, вот будет праздник в Кремле…
— А какой смысл погибать? В нашей гибели проку нет…
Бунин глубоко вздохнул:
— Хорошо, обещаю: если большевики опять приблизятся к Одессе, мы уедем за границу.
Вера счастливо улыбнулась, поцеловала его:
— Вот и молодец. Только лучше уехать загодя. А то можем опоздать.
— Поживем до вечера, поедим печива.
— Береженого Бог бережет! К тебе большевики давно подбираются, ведь ты отказался у них служить. Помнишь, Семен Соломонович приглашал?
— А, Юшкевич, в Агитпросвет? Уговаривал, сукин сын, стращал голодом в случае отказа да еще тем, что большевики воспримут это как саботаж. Я был нужен, чтобы он свой грех прикрыл: «И Бунин тоже…»
— Да, полный гордого пафоса, ты, Ян, воскликнул: «Лучше стану с протянутой рукой на Соборной площади, чем пойду работать на Советы!»
— Семен служил красным, а теперь ходит, проклинает их. И что удивительно — тени стыда нет. Все объясняет «особыми обстоятельствами».
Ветер хлопнул ставнями, в окно ударили крупные капли осеннего дождя.
— Ведь мы еще одну зиму здесь не переживем! — В голосе Веры слышалось неподдельное страдание. — Мы просто устали от холода и голода. На рынке цены сумасшедшие. — Вздохнула. — Цетлины небось уже в Париже, белый хлеб едят…
— Одному Бог дает полати, другому мосты да гати. — Бунин ласково улыбнулся многотерпеливой жене. — Я давно заметил: в трудных, неразрешимых делах лучше всего положиться на Создателя. Авось все образуется.
Кровавые пиры
Пока Бунин был раздираем дилеммой — бежать за границу или продолжать терпеть мытарства в любезном отечестве, доблестный предводитель разноперого войска Нестор Махно душевно отдыхал за праздничным столом в доме бывшего градоначальника Мелитополя. Повод был серьезный — выход первого номера газеты «Повстанец».
Пленарное заседание и доклады заменили тосты бесхитростные, но идущие из глубины анархистских сердец.
Махно открыл застолье. Он не любил речи говорить. Более того, он ненавидел всех тех, кто мог связно сказать более десяти слов подряд. Это считалось признаком интеллигентности, а всех интеллигентов на свете батько справедливо считал врагами народа и пролетарской революции. (В этом он вполне сходился с будущим вождем Советского государства Н. С. Хрущевым.) Однако батько уважал сказать тост.
— Хлопцы, значит, мы «Повстанец» напечатали, — произнес он. — Газета добрая, пусть читают, мать их. И только. Выпьем!
Батько умным и внимательным взором оглядел присутствующих: все ли выпили? Не гнездится ли где измена? Ах, вот…
— Мижурин, ты зачем пренебрегаешь?
— Чтой-то, батько, сердце у меня ныне того, бьется…
Батько ласково улыбнулся: