Мне показалось интересным, что в трансплантологии отправной точкой всегда был отказавший орган. Только потом мы делали шаг назад, чтобы рассмотреть реципиента как личность. Трулок и я встречались с пациентами много раз в течение болезни: месяцами они ждали органы, а мы наблюдали, как они становятся все слабее, как из них уходят жизнь и надежда. Мы снова встречались перед операцией, когда наконец появлялось подходящее легкое, а затем каждый месяц навещали наших подопечных в клинике, чтобы скорректировать прием лекарств и снизить риск иммуносупрессии и инфекции. Они рассказывали о новых этапах в их жизнях. О том, что случалось с ними, когда они снова садились за руль, или вновь выходили куда-то пообедать, или держали на руках своего внука. Такие простые вещи. Мне нравилась интенсивность этих взаимодействий с моими пациентами, перенесшими трансплантацию.
С другой стороны, мое общение с пациентами отделения интенсивной терапии было похоже на взаимоотношения хирургов-трансплантологов, которые вшивали новые органы, с их пациентами. Иногда самое долгое время, которое они проводили с людьми, перенесшими трансплантацию, было непосредственно периодом операции. Затем хирурги отправляли их домой с новыми легкими, жизнь была спасена, а большая часть повседневного ухода ложилась на нас с Трулоком. Я больше не хотел быть таким врачом.
Когда я вернулся в Северную Каролину, то был полон надежд применить все знания, которые я усвоил в Еврейской больнице Барнса в своей практике в новой клинике по пересадке сердца и легких. Мой первый пациент, молодой человек примерно моего возраста, приехал из Кобб-Холлера, находящегося в предгорьях Голубого Хребта, чтобы поговорить со мной о новом сердце и легких. Я и сам мог догадаться об этом, даже если бы он не сказал мне, потому что цвет его кожи был абсолютно синим. Когда Маркус Кобб вошел в смотровую комнату со своей женой и двумя маленькими детьми, он улыбнулся, словно у него был какой-то секретный тест для меня.
Его карие глаза были большими, умоляющими, но я не ответил на его взгляд. Я присматривался к его коже. Она была цвета выцветшей джинсовой ткани, а губы были темно-фиолетовыми, словно синяк. Мы называем это цианозом, и, учитывая степень его «синеватости», я мог бы сказать, что более трети гемоглобина проходило через его тело без какого-либо кислорода. У Маркуса был синдром Эйзенменгера. В его правой половине сердца было слишком высокое давление, и кровь из нее, поступившая туда по венам, выталкивалась в левую половину сердца и оттуда в тело, не попав в легкие и не получив кислород. Мой взгляд переместился на его грудь.
Высокий парень начал со мной диалог довольно дерзко: «Послушайте, доктор Эли». Я поднял глаза. «Я голубого цвета, потому что родился с дырами в сердце, и я нахожусь одной ногой в гробу с самого детства, – сказал он с южным акцентом. – Многие всезнающие врачи говорили мне, что я вот-вот умру. До сих пор они все ошибались, но теперь, когда мне уже тридцать два года, мы с Данитой задаемся вопросом…»
Они оба посмотрели на меня. Данита казалась полной надежды, как будто я мог вылечить ее мужа одним взмахом руки. Визит Маркуса в клинику был экстраординарным случаем. Обычно, когда у кого-то в отделении интенсивной терапии уровень кислорода в крови опускается ниже 90 процентов, нам нужно вмешаться. А сейчас передо мной сидел Маркус с уровнем кислорода, который, должно быть, составлял около 65 процентов. И он живет с такими показателями последние три десятилетия. Я не знал, что сказать. Кто я такой, чтобы решать, когда придет время вскрыть ему грудную клетку, удалить сердце и легкие и вшить чужие?
Я знал, что при трансплантации время – это самое ценное и крайне важно все сделать правильно.
Все хочется отложить до последней минуты. Как только чужие органы пересаживают в новое тело, часы отторжения иммунной системы начинают обратный отсчет. И хотя их можно замедлить, полностью процесс остановить невозможно. Новые органы вшиваются вместе со встроенной смертельной опасностью. Однако ждать слишком долго тоже нельзя, иначе человек умрет в списке ожидания.