Несмотря на такой уклад городской жизни, истинный ташкентец, по Щедрину, «просветитель вообще, просветитель на всяком месте и во что бы то ни стало; и при том просветитель, свободный от наук, но не смущающийся этим, ибо наука, по мнению его, создана не для распространения, а для стеснения просвещения. Человек науки прежде всего требует азбуки, потом складов, четырех правил арифметики, таблички умножения и т. д. „Ташкентец“ во всем этом видит неуместную придирку и прямо говорит, что останавливаться на подобных мелочах – значит спотыкаться и напрасно тратить золотое время. Он создал особенный род просветительской деятельности – просвещения безазбучного…»
Чего же они хотят? Как и Молчалины, только одного: «Жрать!! Жрать что бы то ни было, ценою чего бы то ни было! Жгучая мысль о еде не дает покоя безазбучным; она день и ночь грызет их существование. Как добыть еду? – в этом весь вопрос. К счастию, есть штука, называемая безазбучным просвещением, которая не требует, кроме цепких рук и хорошо развитых инстинктов плотоядности, – вот в эту-то штуку они и вгрызаются всею силою своих здоровых зубов…»
Чувствуете сходство? Для Молчалина точка всеобщего отсчета – его маленький мирок с тарелкой щей и куском пирога, ради сохранения которого он сделает все. Митрофан, а за ним и все «господа ташкентцы» тоже для этого на все готовы. Но в отличие от тихих Молчалиных эти приспособленцы непоколебимо уверены в своей талантливости и непогрешимости и готовы в первую очередь на великие свершения. Только пусть прикажут. «Куда угодно, когда угодно и все что угодно» – вот их принцип. О, незабвенный Угрюм-Бурчеев!
«Кто, кроме Митрофана, этого вечно талантливого и вечно готового человека», спрашивает себя и нас писатель, имеет неистребимый вкус к любым разрушениям и искоренениям? Никто, ибо здравый смысл противится бездумным переменам и нововведениям, совершающимся ради них самих. А для Митрофана и его последователей, ни в чем не сомневающихся, «не существует даже объекта движения и исполнительности, а существует только само движение и исполнительность». Прикажут – и все будет сделано: «Налетел, нагрянул, ушиб – а что ушиб? – он даже не интересуется и узнавать об этом…»
Конечно, саркастически замечает писатель, «это условие потому хорошо, что оно общедоступно, а сверх того, благодаря ему все профессии делаются безразличными. Человек, видевший в шкафу свод законов, считает себя юристом; человек, изучивший форму кредитных билетов, называет себя финансистом; человек, усмотревший нагую женщину, изъявляет желание стать акушером. Все это люди, не обремененные знаниями, которые в „свежести“ почерпывают решимость для исполнения каких угодно приказаний, а в практике отыщут и средства для их осуществления».
Много таких специалистов по переменам видела наша земля, сильно она претерпела от них. Особенно в недавней истории, когда жить время от времени становилось все лучше и веселее, когда считалось, что по команде, как по-щучьему велению, должны колоситься пшеница, вариться сталь, менять русло реки, дружить народы, пугаться враги. Не успевал народ опомниться от одного нового слова и свежего взгляда, как объявлялся другой. Опять вроде бы напророчил Щедрин: придет реформатор, «старый храм разрушит, нового не возведет и, насоривши, исчезнет, чтобы дать место другому реформатору, который также придет, насорит и уйдет…»
Писатель честно предупредил нас, ибо понял, что «безазбучные» ташкентцы могут появиться всюду и во всякое время, а в переломные эпохи – скорее всего. Ведь тогда им легче кричать о прогрессе, легче выдвигать прожекты, проверка которых требует исторического времени, легче обвинять всех несогласных. Разберутся – потом, а наградят и накормят – сегодня!