— Что-нибудь случилось? — спросил наконец он, не скрывая досады.
— Мне нужно с тобой поговорить.
Они вышли на кухню. Сейчас же появилась озабоченная соседка и стала чистить кастрюли. Фанечка увлекла его на балкон, завешанный мокрым бельем, закрыла балконную дверь.
— Через неделю начнутся занятия, а Леня больше не хочет ходить в школу, — сказала она.
— А чего он хочет?
— Уехать на звероферму.
— Дичь какая!
— Я ему так и сказала. И еще сказала, что в армию заберут, а он говорит: «Не страшно». И ничего не хочет слушать. И кончит. Ты же знаешь это ослиное упрямство.
Подул ветер. Чья-то мокрая рубашка хлестнула Новикова по лицу.
— Фамильное ослиное упрямство? — спросил он, закипая.
— Я этого не сказала, но если ты так думаешь — тем лучше.
— Почему?
— Потому что, если человек чувствует свою вину, вольную или невольную, он старается ее загладить. Потому что когда-нибудь отец должен найти общий язык со своим сыном. Чем старше становятся сыновья, тем ты дальше от них. Что они тебе сделали? Ведь они же дети… Не могу же я одна…
Она плакала беззвучно, слезы прокладывали серые волнистые дорожки на ее смуглых щеках, Новикову было жалко ее, но запал затаенного раздражения, давнего молчаливого семейного спора не позволил успокоить ее.
— Хорошо. Я поговорю с ним, — сказал он и вышел на кухню.
Соседка протянула какую-то бумажку.
— Счет за электричество принесли, — сказала она. — Когда оплатим жировку?
И вдруг он вспомнил, что Аргунихин, уходя, оставил записку Тарасевич на столе. Что же это будет, если ее найдет Шурочка?
Не заходя в комнату, он рванул с вешалки пиджак и выбежал, ковыляя, из дома.
Самолет на Минводы отбывал в четыре часа. Аргунихин успел забежать домой, чтобы взять запрятанные между старыми беговыми программами деньги, позвонить Нюсе, подруге Нины, — узнать название санатория, и ринулся на аэродром за билетом. Он ни минуты не обдумывал, что будет делать в Кисловодске, как уговорит ее вернуться, да и надо ли уговаривать. Он только знал, что они должны быть вместе, и чтоб сгинул, исчез навеки этот муж ее, этот летчик. Валерка, назвала его Нюся. Впервые он ревновал. До этого дня он просто не думал о нем. Черта ли думать, когда она даже ни разу не вспомнила мужа, а если иногда не могла прийти на свидание, говорила: «У моих домашних сегодня гости». Домашние — это что-то вроде бабушки, тетки, домработницы. И он далее испытывал снисходительное сочувствие к этому неизвестному мужчине, не настаивал на свидании, уступал, как уступал бровку, когда ехал с учеником по ипподромному кругу. Все равно не обгонит.
До отхода самолета оставалось больше часа. Он прошелся по киоскам, купил журнал, выпил кофе. Вдруг почувствовал щемящую тоску, увидев в парфюмерном киоске рижские духи, о которых мечтала Шура и не могла найти в Москве. Что-то с ней будет, когда он не появится ночью, и завтра, и послезавтра… Что-то будет в школе, когда узнают, что он исчез. Борис, конечно, все уладит с первенством. Будет злиться, но уладит. В последние месяцы и так он все делал, был фактически директором. Теперь будет настоящим, проведут по штату. Всем будет лучше.
Он вышел на длинный балкон, опоясывающий второй этаж аэровокзала, уныло посмотрел на поле. Огромные одноцветные самолеты всегда наводили на него тоску. Инопланетный пейзаж. Где-нибудь на Марсе, на Луне место этим холодным, бесчувственным зверям. Никогда, даже мальчишкой, во времена влюбленности всех школьных товарищей в Чкалова, он не мечтал быть летчиком. И позже не завидовал космонавтам. Что они видели оттуда, сверху — кочки да валуны? Мальчишкой, лет в восемь, когда мать однажды привела его в летний сад «Аквариум», он влюбился в ленинградского куплетиста в цилиндре и фраке, который отбивал чечетку двойными подошвами и пел: «Я Вова Раздольский, всем известный куплетист. Пою себе куплеты, как будто б ничего…» И весь зал хохотал навзрыд. Потом, уже взрослым, он понял, что это была пародия, а тогда, как только мать уходила из дому, начинал топтаться перед зеркалом и подвывал: «Я Вова Раздольский…» Куплетисты, клоуны — легкие люди, перед собой не стыдно сознаться, что мечтал быть куплетистом, а не летчиком. Какую бы бодягу развел Борька Новиков, если бы ему рассказать… Бодягу насчет безответственности и трусости. Сейчас, как никогда, надо смотреть правде в глаза. Борька ни разу в жизни не назвал трусом, но всегда так думал. Нетрудно догадаться. Вот и теперь перелом жизни, и он бежит от прошлого, от привычных свидетелей ошибок, уверток, брехни. Свободный человек, ничем не связан. Обрубил. Пусть они там осуждают, изображают из себя его совесть, удивляются, разводят руками… Совесть, она не снаружи, внутри. Надо надеяться, не заговорит.
По радио давно объявили посадку. Аргунихин заспешил вниз. Пассажиры уже прошли, и по узкому наклонному коридору за Аргунихиным ковыляла только какая-то транзитная старушка с ребенком на руках и большой плетеной сумкой. Аргунихин подхватил младенца, сумку и в последнюю минуту, когда уже убирали трап, помог старухе войти в самолет.