На другой день после похорон он пошел на базар, купил курицу и сварил суп. Выпотрошить не догадался, суп получился горький, он вылил его в дырявое ведро для сухого мусора, туда же бросил курицу. Жирная лужа растеклась по полу, и соседи были недовольны. Тогда он пошел в кафе «Юность», выпил у стойки стакан коньяку, вернулся домой и проспал сутки. В пять часов вечера, как всегда, он отправился в кино «Космос» и исполнял с оркестром все, что положено по программе. Но когда заиграли польку «Баловень», он изо всех сил хлопнул крышкой рояля и оглянулся. Оркестр замолчал. Контрабасист увел его с эстрады и проводил домой.
Больше Левенфиш не ходил на работу. Он написал письмо дочери, надеясь, что она позовет его к себе на Сахалин. Светлана не ответила, а может, и письмо не дошло. Прождав полмесяца, он запер комнату, сунул ключ в карман и уехал в Рахов.
В Рахове его приняли в оркестр ресторана «Говерло». Маленькое трио — скрипач, пианист и ударник. Правда, прежний пианист пел, и скрипач настаивал, чтобы Левенфиш тоже выступал с вокальными номерами. Что же, слух у него абсолютный, голос при репродукторе не имеет большого значения, да вообще ничто не имеет никакого значения. Сговорились по возможности сокращать вокал в программе.
Репертуар в «Говерло» был старомодный. Для иностранных туристов играли «Очи черные», «Подмосковные вечера», для русских — «Молдаванеску» и чардаш Брамса, шоферы любили неаполитанские песни — «Вернись в Сорренто», «Скажите, девушки, подружке вашей». Все это не составляло труда. Надо было только заучить слова песен.
Он и заучивал их днем, гуляя по городку. Рахов стоял на высоком берегу Тиссы. По ту сторону реки, за курчавой лесистой горой — румынская граница. Главная улица — продолжение шоссе, тянется вдоль берега километра на два, в конце — древняя гуцульская церковь, чешуйчатая, собранная из почерневших, будто обугленных дощечек, с многоугольным куполом, как у китайских пагод. Левенфиш смотрел на нее каждый день и каждый день удивлялся: почему деревянная игрушка стоит века, а у людей жизнь обрывается мгновенно.
В маленьком городке было шумно. Со свистом проносились туристские легковушки, рычали и кряхтели грузовики-холодильники с овощами из Черновиц, бурлила горная речка в глубокой теснине.
По вечерам в ресторане полно. Иностранные туристки в эластиковых, бесстыдно обтягивающих бедра брюках, гуцульские плотогоны в лоснящихся, захватанных пальцами овечьих жилетах, попозже заходили украинские и русские шоферы, стаканами опрокидывали водку на сон грядущий. Высокий, худой, в черном костюме, галстуке бабочкой, с развевающимися у висков легкими седоватыми космами, Левенфиш подходил к краю тесной эстрады, поправлял неестественно длинными пальцами головку репродуктора и бесстрашно начинал петь. Хриплый его голос даже нравился публике.
Как-то раз подвыпившая немка показала на него пальцем и крикнула:
— Паганини!
Может, он и вправду был похож на Паганини? Его это не занимало. Он теперь смотрел в зеркало, только когда брился.
Однажды его хлопнул по плечу моложавый толстяк. Он не сразу узнал Гришу Квятковского, давних лет товарища по Варшавской консерватории. Гриша пригласил его к столику, и они поговорили о превратностях судьбы. Как разнесла всех жизнь! Гриша заведует музыкальной школой в Киеве, кто-то стал известным композитором в Польше, кто-то ударился в журналистику и занимается музыкальной критикой в Париже, а Любочка Лямина, блондинка с колоратурой, за которой ухаживал тогда Левенфиш, по слухам, поблизости, совсем недалеко, в Мукачевском женском монастыре.
— Может, поедем, навестим? — засмеялся Гриша.
Левенфиш промолчал. Все, о чем рассказывал Гриша, представлялось зыбко и смутно. Бог знает, когда все это было, во сне или в предшествующей жизни?
Они простились после закрытия ресторана. Левенфиша мучила бессонница, и он привык принимать на ночь пятьдесят граммов, хотя раньше не пил даже на свадьбах. Сегодня ему не надо было подходить к стойке.
Он пришел домой, разделся, послушал, как причитает за стеной в своей каморке тетя Зося, уборщица турбазы, полуеврейка, полуполька, ревностная католичка.
— Кто делает день, кто делает ночь? — В голосе ее нарастало библейское отчаяние. — Я спрашиваю: кто делает день, кто делает ночь? — И, кряхтя, совсем спокойно: — А еще говорят, бога нет. — Она постучала в стенку. — Чаю хотите? Титан починили.
И хотя ему было приятно, что есть на свете живая душа, которая может окликнуть его ночью, он все-таки промолчал, сводя свои счеты с горькой судьбой.
В августе началась полоса ливней, на улицу носа не высунешь. Он целый день лежал на раскладушке, укрывшись осенним пальто, читал сочинения Поля Бурже, истрепанные, изъеденные мышами тома, завалявшиеся в кладовой еще с тех времен, когда в помещении ресторана был красный уголок. От непривычки к чтению у него к вечеру разбаливалась голова, скрипач сказал, что он работает без огонька. И однажды он подумал, что отъезд из Львова был ошибкой. Не ушел от одиночества, по уши влез.