Знаешь, землетрясение, это хуже войны. Война, там хотя бы знаешь, что есть враг. И знаешь, кто враг. В тебе злоба, и хочешь сражаться. А тут? С кем воевать? С землей? С судьбой? Я трудился вместе со всеми. Мы все спасали друг друга. Я впервые видел, что люди так неистово помогали друг другу. Все как родные. Бать, ты не поверишь, я сам плакал. До того я вдруг почувствовал чужую жизнь, локоть другого. Душу другого! Горе чужого. Как свое! Мы разбирали завалы. Приехала полиция. Добровольцы работали без устали. Никто не ел, не пил. Нам чужие женщины приносили попить. Из больших пластиковых бутылок. И они плакали, глядя на нас. А мы вынимали из-под камней, из-под тяжелых бетонных плит людей. Еще живых. Кто-то, я видел, был уже не жилец. Но мы спасали всех. И я видел мертвых, бать. И я опять смотрел смерти в лицо.
А не посмотришь ей в лицо, так ты тогда трус, и сам не жилец. А так, мотаешься под луной, небо коптишь.
Вот тут, среди этого ужасного землетрясения, я и понял, что такое родство, помощь, все стали вдруг близкими, все стали – родные души. И родные тела. И тут, бать, я впервые ощутил знаешь что? Что тело – это тоже душа. Не мясо, не кости! не жилы и сухожилия, нет! А эта теплая, горячая плоть, или эти ручонки замерзшие, только дыханьем и согреть, себе чуть ли не в рот затолкать и неистово целовать, вот это все и есть душа, ведь если душа живет в человеке, она и есть сам человек. Мы их расцепляем всю дорогу, тело и душу, расщепляем. А разве можно их разорвать?
Эх, жаль, языка я не знал. Но я как мог разговаривал. На английском, иной раз на макаронном итальянском, утешал, ободрял. Ласковых слов на всех языках я знал мало. Очень мало. И я сбивался на русский, если добро хотел выразить. Милый, говорил я тихо по-русски, ну потерпи, все заживет. До свадьбы все заживет! Родной, погоди, скоро не будет больно, так шептал я умирающим, совсем скоро ты попадешь на небо. А там больше боли не будет. Никакой! Никогда!
И вдруг я, знаешь, представил себе, сколько же людей ушло на тот свет за все, все века, за все дикие тысячи лет существования на земле человека. Сколько народу сгинуло! И убито было! И своей смертью померло! Сколько людей, мыслью не охватить, исчезло, – кто в землю зарыт и истлел давно, кто сгорел, и пепел развеяли по ветру, чьи кости в полях и лесах звери изгрызли, кого разбомбили, взорвали, кого расстреляли в упор, кто в своей постели глаза закрыл, но ведь большинство, бать, большинство-то не в постели глаза закрывают, а черт-те где! в бою! в волнах! мы вон в самолете падали, и только чудом я остался жив! сами свою голову в петлю всовывают! сами себе нож под ребро всаживают! жить не хотят! а болезни? косой людей косят! а сколько абортов мамки будущие делают! мамками быть не хотят! Кто мы такие на земле, и зачем мы живем, если все равно помрем?!
А на моих руках умирал, тихо отходил раздавленный каменными плитами, обломками стен и колонн человек. Когда южанин умирает, у него с лица исчезает смуглота, он становится не коричневый, не шоколадный, а такой, знаешь, мертвенно-лиловый, даже просто серый. Эти люди с мертвыми, серыми лицами. А глаза на землистом лице еще живут. Еще – смотрят. И видят.
Рядом со мной помогала вытаскивать людей из-под завалов молчаливая девушка. Маленького роста, козявочка. В смешных шортах. И ножки кривые. И рожица раскосая; вроде и не мексиканка. Но такая же смуглая, чуть в красноту, как все они. Молчит, камни отшвыривает, потом человека из обломков осторожно выпрастывает, руки такие ловкие, я помогаю, беру спасенного под мышки, она – за ноги, и вместе тащим его на чистое место, и кладем, посреди улицы, и над ним, бедным, уже хлопочут другие люди. Я раскосую спросил по-английски: "Where are you from? from Mexico?" Откуда, мол, ты? Как чувствовал я, что она издалека. Она отвела прядь волос от лица. Прищурилась сильнее. Круглое лицо стало совсем тарелка. "From Thailand", – сухо сказала мне она. Таиланд, я понял, тайка, what are you doing in Mexico, спросил я ее, а что ж ты делаешь в Мехико? "I live here", – так же сухо отвечала она. Живу я тут.
У меня тогда было такое странное ощущение, будто я варился вместе со всеми в густом вареве, ложкой густоту эту не протолкнешь, страшно от людского пота, тел и крови, и крики, как пар, стоят над кастрюлей, а варит город свой людской кулеш, и кто-то выловит нас железным половником? и когда? кому на зуб мы ляжем вкусной костью? А тут вдруг огонь под котлом потушили. Водой на него плеснули. Перестало пламя полыхать. Кушанье в котелке больше не булькает. Время замерло. Исчезло. Нет его, времени. И все замерло. Камни и тела. И чугунные решетки. И еще целые здания. Небо, еще миг назад по небу бежали тучи, – тучи и те застыли. Серое ничто. Никто не движется, не дышит. И мы стоим. И я стою и на нее смотрю. И она стоит, молчит. А ее глаза плывут мимо меня. Уплывают. Опять уплывают. Не нужен я на земле никому. И даже этой неведомой тайке не нужен. Она хочет скорей доделать дело спасения, отвернуться от меня и удрать. И забыть меня. Навсегда.