– Вот, объясните мне, пожалуйста, почему стены черные, а на них красное, непонятное. Углы какие-то, буквы.
– Для того и сделано, чтобы не понимали футуризм, знаете ли, его идея – бить в нос.
– Ужас наводит на имущие классы.
– Но, все-таки, вы мне объясните – ведь искусство, все-таки, должно быть отчасти понятно.
– А вам это зачем?
– Господа, извиняюсь, искусство – это духовная революция, анархизм. Вот я сижу здесь – красиво, культурно. А ваши Пушкины и Серовы, знаете, просто старо, извиняюсь.
– Оставь меня, Катя, пожалуйста. Я знаю, что делаю. Эй вы, господин кудрявый, вы тут насчет Пушкина чепуху какую-то...
– Господа, оставьте. Здесь общественное место.
– Тише... тише... Товарищи, прошу вас... Товарищи, не мешайте слушать. Семисветов читает...
И все голоса покрывает зычный по-наглому, по-хулиганскому развалистый голос Семисветова. Он, в задранном апашском картузе, с красным бантом на длинной шее, стоит, покачиваясь, на маленькой эстраде; над головой несколько лампочек, обернутых в красную бумагу; в глубине сидят футуристы: болезненный юноша в черном бархате, с лорнетом, с длинными намазанными ресницами, порочная, пропитанная кокаином, полуживая и шепелявая девица, кудрявый жилистый парень с бабьим лицом[209]
и в полосатой, как матрас, шелковой кофте, рядом с ним знаменитый футурист жизни Бубыкин[210], с близко сидящими глазками, с серьгой, голой грудью и воловьим затылком, стихов он не пишет, говорит – ни к чему, и еще две сексуальные, в помятых черных платьях, девушки.Все они зовут к новой жизни, идут на великий пролом, и, время от времени, когда наступает пауза, – затягивают мрачными голосами:
За тремя столами, протянутыми во всю длину кафе, узкой и длинной комнаты, выкрашенной сажей, с красными зигзагами и буквами, с кристаллами из жести и картона, с какими-то оторванными руками, ногами, головами, раскиданными по потолку, сидят паразитические элементы вперемежку с большевиками и поклонницами Семисветова. Он читает огромную, бурную, хаотическую поэму[211]
.Посетители негодуют, ссорятся, одни с презрением, другие с ненавистью поглядывают друг на друга, у иных, попавших сюда из-за Москвы-реки, такое предчувствие, что настает конец света[212]
.Говорят, за большие деньги можно получить спирту; во всяком случае, к концу чтения на столах лежат головой в локти несколько пьяных коммунистов.
Окончив поэму, Семисветов срывает картуз и, обратясь ко всем со словами: «Американский аукцион! Разыгрывается последний экземпляр моей книжки. Деньги поступают в пользу автора», – идет, толкаясь и суя всем картуз.
Какая-то высокая, скромно одетая, русая девушка подымается, с трясущимися губами, побледнев, говорит отчаянно: «Мне очень больно за вас, Семисветов», – бросает ему в картуз 20 рублей, очевидно последние, и быстро выходит.
– Рита, Рита, вашу керенку спрячу в медальон, – кричит ей вслед Семисветов.
На эстраде появляется растрепанная молодая женщина, вся в черном, щурясь, облизывая языком толстые губы, начинает читать что-то очень изысканное про персидские почтовые марки. Ее сменяет бурным натиском курчавый блондин, рвущийся от Стеньки Разина к мировой коммуне[213]
; он также читает о каких-то зайцах малопонятное и подражает соловьиному свисту[214]. Он очень нежен и зовется, несмотря на жилы и порывы – матерью футуристов – для этого, очевидно, и полосатая кофта на нем.В дверях появляется гугенотская шляпа Ильи Григорьевича и взволнованное, недоуменное лицо Посадова. Они садятся с краю стола, отодвинув пустые стаканы, объедки, крошки; Илья Григорьевич громко говорит: «Удивительно гнусно».
ТО, ЧТО НАМ НАДО ЗНАТЬ[215]
Последние годы научили истине: я не знаю даже того, что должно случиться через минуту, через мгновение. Перед моими глазами – темная, неощутимая, как воздух, и непроглядная, как ночь, завеса.
Я слышу в этой темноте грузный шаг истории, ураган ревет во всех снастях, но к какому берегу бежит корабль, что там, куда до боли я всматриваюсь, – не знаю.
Тогда невольно я обращаюсь назад, гляжу в прозрачную тишину прошедшего. Я вижу точно древний город, слой за слоем построенный на остатках стен и фундаментов. На вершине – живущие, жизнь. В глубине, где лежат циклопические камни, – последняя истина. И снизу до верху толпятся легионы теней – отошедшие строители города.
Таким – огромным холмом на мировой равнине – я представляю Россию. Я думаю о ней, потому что страдаю: я один из многих, опрокинутых непогодой, бушующей там, наверху, в городе живых.
Мне говорят – Россия погибла, распалась. Неудачная война и большевизм потрясли ее до основания; чужеземные войска клочком бумаги разрубили ее, как наковальню картонным мечом[216]
.