Горячий ветер сильными порывами крутил пыль на никем не подметаемой мостовой, завивал в бродящие вихри обрывки афиш, воззваний, декретов, летучек[247]
, прокламаций, обязательных постановлений. Стены домов, пробитые пулями окна, вывески, двери, водосточные трубы – вся Тверская, вся Москва была заклеена этими пестрыми, шелестящими от ветра листами и листочками бумаги. Черные и красные буквы на них, восклицательные знаки, рисунки, рожи, хари, зигзаги – молча, во всю свою абстрактную глотку, вопили, ревели, завывали о мщении, о мировой справедливости, о необходимых для всеобщего счастья потоках крови, о заговорах против революции, о священной, единой, неприкосновенной правде – разрушении всего мира.Город казался пустым. Иногда лишь грохотал тяжелый грузовик, набитый солдатами, в облаке гари, пыли и крутящихся лоскутьев бумаг проносился мотоциклет с курьером. Да за угол, как тень вдоль стены, ускользал голодный человек с задумчивыми до жуткости красивыми глазами. Да проходили кучкой победители – с винтовками, висящими дулом вниз, с голыми, крепкими шеями, с решительными и свирепыми лицами. Огромный, раскаленный июльским солнцем город был превращен в фабрику фантастических идей и сумасшедших опытов. Не даром – во главе управления страной стояли бывшие журналисты, слишком долго в свое время сидевшие без работы в парижских кабачках в дыму и чаду алкоголя.
Бежавший по Тверской человек остановился перед пунцовой, в полстены, афишей, поспешно вынул из карманчика пенсне, на футляре которого было отпечатано: «Аполлон Аполлонович Коровин»[248]
, – и начал читать: «Юноши и девушки. Вы разочарованы, вы пали духом, у вас тоска. Какая чушь! Причина ясна – половая неудовлетворенность. К черту все, чему вас учили: добродетель, беспочвенные мечтания, стихи Пушкина. К черту луну – гнусный пережиток помещичье-буржуазной культуры! Идите к нам. Мы знаем истину. Мы учим счастью. Мы новые Колумбы. Мы гениальные возбудители. Бегите сломя голову, торопитесь, бегите в кафе Поэтов Сексуалистов...»Аполлон Аполлонович в ужасе глядел некоторое время добрыми глазами на афишу... «Господи, Пушкина-то за что... Луна им чем помешала», – он сунул пенсне в жилет и снова побежал, и вдруг стал на площади генерал-губернатора[249]
, молча всплеснул руками: Скобелев исчез – стоял лишь один, залепленный афишами, гранитный цоколь. Аполлон Аполлонович стал оглядываться, – у подъезда дома генерал-губернатора, того самого дома, где Аполлон Аполлонович еще совсем недавно, прискакав из деревни, в пахнущем нафталином мундире, с шитьем и с побитой молью треуголкой под мышкой, дожидался выхода Высочайшей особы и, дожидаясь, – придумывал колкости, будировал... Боже мой, боже мой!.. Сейчас у подъезда, на тротуаре, сидели какие-то женщины, уткнув лица в колени, валялись мешки, стоял часовой, с вихром, с папироской, трогал носком сапога мешок...Снова, гонимый вихрем бумаг и пыли, побежал Аполлон Аполлонович среди этого царства бумажного бреда. «Каратака-Каратакэ», – прочел он и споткнулся. Мимо него, толкнув в спину, прошел сутулый высокий человек в рыжем, в дырах, пальто, с перевязанным поперек лица тряпкою носом, с черной свальной бородой[250]
. Он поставил на тротуар ведерко, мазнул кистью по гнусной роже какого-то выскакивающего из котла красного дьявола и наклеил белый небольшой листок. На нем стояло: «Подлежат расстрелу следующие категории...»