В ту ночь, рассказывал мне старик, шел проливной дождь. Проведя несколько часов в Китайском квартале, Эффинг возвращался домой, шатаясь от наркотиков и едва сознавая, где находится. Было три или четыре часа ночи. Он потащился в свой район по улице, серпантином уходящей вверх, задерживаясь почти у каждого фонаря, чтобы перевести дух. Где-то в начале пути он выронил зонт и, когда добрался до самого верха, промок до нитки. За шумом стучащего по асфальту дождя, в опиумном дурмане он не услышал, что за ним кто-то идет. Он еле плелся по улице, как вдруг на него словно обрушилось здание. Непонятно, что это было: дубинка, кирпич, рукоятка револьвера — могло быть все что угодно. Он почувствовал сильный удар, тяжелый толчок в затылок и тотчас повалился на тротуар. Сознание он потерял, видимо, лишь на несколько секунд, потому что помнил, как открыл глаза и почувствовал на лице струи воды. Он съезжал на животе вниз по травяному склону к оживленной магистрали, изо всех сил пытаясь за что-нибудь зацепиться. Но жуткое падение продолжалось, остановиться не было никакой возможности, и он продолжал катиться по крутому склону, беспомощный, как недобитая муха. В какой-то момент его развернуло, и стало понятно, что вот-вот он вылетит на проезжую часть. Эффинг сжался перед ударом, но у самого края его развернуло еще раз, и он со всей силы врезался спиной прямо в металлический фонарный столб. В тот же миг он услышал странный хруст и ощутил такую боль, какой прежде никогда не испытывал, боль настолько жестокую и пронзающую, будто его тело буквально разорвало на части.
Он ни разу не объяснил мне толком, какую же травму получил. Для него значение имел лишь результат. Врачи почти сразу вынесли единодушный приговор: медицина бессильна; ноги для него потеряны, и ходить он больше никогда не сможет. Как ни странно, говорил Эффинг, но несчастье он воспринял чуть ли не с облегчением. Он был наказан, и поскольку наказание было суровым, ему больше не нужно было казнить себя. Он расплатился за все свои грехи, но внутри вдруг снова возникла пустота: ни вины, ни страха, что его узнают, ни ужаса перед будущим. Если бы несчастье было другим, то оно, возможно, не так подействовало бы на него. Но он не знал источника несчастья, не понимал, почему кара пришла так неожиданно, и воспринял свою беду не иначе как некое возмездие свыше. Ему было уготовано классическое наказание: безжалостный и безликий удар грянул с неба и сокрушил его без всякой логики и объяснений. Ему не дано было времени ни приготовиться, ни защититься. Суд начался до того, как он о нем узнал, вердикт был вынесен, и судья уже покинул зал суда.
Выздоравливал он (насколько мог выздороветь) девять месяцев, а потом стал готовиться к отбытию в Европу. Продал свой дом, перевел акции на номерной счет швейцарского банка, заказал паспорт на имя Томаса Эффинга у какого-то анархо-синдикалиста. В то время вовсю проводились рейды Палмера, шла травля «уобблисов», был в разгаре процесс Сакко и Ванцетти, и почти все члены радикальных групп ушли в подполье. Поддельщик паспортов был иммигрант, работавший в захламленной полуподвальной комнатенке в венгерской миссии, и Эффинг сказал мне, что за паспорт ему пришлось выложить немалую сумму. Венгр очень нервничал, вспоминал старик, поскольку считал Эффинга тайным агентом, который арестует его, как только тот сделает ему документы. Поэтому он тянул несколько недель, всякий раз в назначенный день бормоча нелепые извинения за задержку. Цена между тем все росла, но деньги в тот момент волновали Эффинга меньше всего, и он наконец разрубил гордиев узел, пообещав иммигранту удвоить максимальную цену, если паспорт будет готов в девять утра на следующий день. Для венгра это оказалось заманчивее риска — обещанная сумма составляла более восьмисот долларов, — и когда наутро Эффинг расплатился с ним и при этом не арестовал, анархист разрыдался, рассказал о своих опасениях и в истерическом припадке все целовал Эффингу руки и благодарил. Венгр был последним, с кем Эффинг имел дело до отъезда из Штатов, и этот помешанный запомнился ему на всю жизнь. Пускай идет ко всем чертям эта страна, думал Эффинг, уезжая, я прощаюсь с ней без малейшего сожаления.