Читаем Хвала и слава. Книга третья полностью

Рисунки Бронека ни в какой степени не были отражением его переживаний. Не рисовал он ни «мадонн из гетто», ни умирающих или умерших на улицах, не делал зарисовок кошмарного быта еврейского района. Правда, может, он и делал их, но не выносил из стен гетто.

Те, что он показывал Анджею и Геленке, изображали исключительно женские и мужские тела. Некоторые рисовались явно с натуры — об этом говорила их худоба, — но на большей части его картонов, больших и маленьких, лежали, раскинувшись, прекрасные тела девушек и юношей во всей красоте молодости, в ничем не нарушенном очаровании. Геленка рассматривала эти рисунки молча, но Анджей не мог сдержать своего удивления.

— Странно, — сказал он, — как можно сейчас больше всего интересоваться красивым телом?

— Просто поворот в технике к Гизу, — равнодушно ответил Бронек.

— Тебя сейчас может интересовать техника рисунка? — Анджей пожал плечами.

— А почему бы и нет? Это лучше чего-нибудь другого.

— Удивительная сила воли.

— А может быть, это, наоборот, слабость?

Снова выпили по рюмке «крови».

— Видишь ли, там, кроме всего, — Бронек впервые коснулся того, неизвестного им мира, — там, кроме всего, есть жизнь. А помнишь, что я сказал когда-то, когда Губерт купался в Висле? Как можно решиться на самоубийство, на убийство жизни?

Анджей вдруг взял Бронека за руку.

— Послушай, что я скажу тебе, — он серьезно посмотрел на него, — оставайся. Не возвращайся туда завтра… никогда. Мы тебе поможем.

Бронек рассмеялся.

— Какой ты наивный, Анджей. К сожалению, я должен вернуться туда, это решено. — А затем добавил: — Неизвестно только, приду ли я к вам сюда еще когда-нибудь.

В эту минуту панна Текла вошла сказать, что кто-то спрашивает Анджея.

— Может быть, это Губерт? — спросила Геленка.

— Нет, не Губерт.

— Жаль, — сказал Бронек. — Я с удовольствием повидал бы его.

Когда Анджей вышел, Геленка спросила:

— Зачем ты возвращаешься в гетто?

— Там мои родители.

— Ты хорошо знаешь, что твое присутствие родителям не поможет, — с обычной своей жестокостью сказала Геленка.

— Вероятно, но мне кажется, что я должен там быть.

— Но ведь ты совсем «не похож на еврея», как сейчас принято говорить, — сказала Геленка. — Спрятать тебя будет нетрудно.

— У меня не еврейский нос?

— У тебя и характер не еврейский.

— Вот, наконец-то сказано самое главное. Значит, ты считаешь, что у евреев какой-то особенный, еврейский характер?

— Ну, знаешь!.. — Геленка рассердилась.

— Так вот. Именно потому, что ты находишь мой характер не еврейским, я и должен вернуться в гетто. Понятно?

— Не совсем. Даже совсем непонятно. Темно до черта.

— Своими словами ты подтвердила, что я еврей, значит, мне следует идти туда, где все евреи, вот и все.

Геленка положила руку ему на плечо.

— Знаешь, — сказала она, — ты всегда был такой умный, я полюбила тебя за ум. Сумасшедшей всегда была я, а теперь вдруг ты впадаешь в истерику.

— Поживи с мое в том мире, тогда посмотрим, не потеряешь ли и ты окончательно рассудок.

— Так ведь поэтому мы и хотим вырвать тебя из того мира.

— Э, нет, извините. Хоть у меня и не еврейский характер…

— Истерик!

— … но там я почувствовал себя евреем. Должно же Сыть на свете какое-то чувство солидарности.

— Ты получишь великолепную возможность быть «солидарным» поляком.

— Это не так просто, как кажется. Тебе никогда не приходилось решать подобные вопросы.

— Я дочь пекаря…

— Сова, которая была дочкой пекаря…

— Не издевайся.

— Но ведь это не мои слова, это Офелия так говорит: «Сова, которая была дочкой пекаря…»

— Непонятен мне этот намек.

— Не понимаешь, что ты сова? — сказал Бронек и поцеловал ее.

— Я вижу, ты не хочешь разговаривать серьезно.

Они выпили еще по рюмке душистого вина. Бронек перестал улыбаться.

— Видишь ли, я не могу разговаривать серьезно. Всякий серьезный разговор сейчас не был бы ни интересен, ни даже серьезен. Он был бы трагичен. Я знаю, что это мой последний приход к тебе. И я как раз хотел просить тебя не говорить ни на какие серьезные темы. Будем говорить о самом главном: о живописи.

— Ты идиот, — беззлобно сказала Геленка. — Рушится весь мир, а ты заявляешь, что самое главное в мире — это живопись. Право, ты меня удивляешь.

— Видишь ли, с миром дело обстоит так, что сколько бы раз он ни рушился, все равно потом снова восстановится. Важны не дома, не школы, не музеи, важно главное — человек. А такой человек, как я, полнее всего выражает себя в живописи. Надо, чтобы человек выражал себя как можно более полно. И если я исчезну, то живопись ведь не исчезнет. Вот в чем мой оптимизм.

— Довольно банальный оптимизм, — Геленка презрительно улыбнулась.

— Конечно, это не ново, зато утешительно. Не очень большое, но все-таки утешение. А ты отнимаешь его у меня.

— Значит, я должна тебе поддакивать? Ты стоишь на пороге чего-то самого ужасного, а я должна говорить: «Да, Бронек, ты прав, на свете нет ничего важнее живописи».

— Можешь этого не говорить. Мне будет достаточно, если ты это поймешь и согласишься со мной.

— Дорогой мой, как могу я с тобой согласиться? Я просто не хочу, чтобы ты умирал.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже