«Не спрашивай меня, — отвечал голос. — Я не могу сказать тебе этого. Быть может, я знаю, что будет с тобой, быть может, я не могу знать. Зачем божеству думать о конечном, смотря на цветок, который ещё не распустился, но семя которого даст пышный цвет в своё время! Знай, Гармахис, что будущее не в моих руках! Будущее твоё — в тебе, а не во мне, так как рождено законом, но предначертанием Невидимого. Ты свободен поступать как хочешь, ты победишь или падёшь сообразно чистоте твоего сердца. На тебе лежит долг, на тебя же падёт слава или позор. Я только исполняю предначертанное. Слушай меня: я буду всегда с тобой, мой сын, так как, кому дана любовь моя, у того она не отнимется, только грех может потерять её. Помни это! Если ты восторжествуешь, награда твоя велика! Если же ты падёшь, ужасно будет твоё наказание и в земной жизни, и здесь, в Аменти. Но утешься, сын мой! Стыд и муки не вечны. Как бы ни было глубоко твоё падение, если раскаяние грызёт твоё сердце, это путь — тяжёлый, каменистый путь — к прежней высоте. Пусть не таков будет твой удел, Гармахис!
Так как ты возлюбил меня, сын мой, то не должен блуждать в тех сказочных потёмках, в которых запутались люди на земле, принимая ошибочно материю за дух и алтарь за Бога: ты получил путь к истине многообразной! Я возлюбила тебя и предвижу день, который наступит, и ты будешь жить, благословляемый, в свете моей славы, исполняя моё приказание. Поэтому, говорю тебе, тебе дано, Гармахис, услышать слово, которым можешь вызвать меня от Всемогущего, тебе, который приобщился мне и лицезрел меня лицом к лицу! Слушай! Смотри!»
Нежный голос умолк. Тёмное облако над алтарём изменялось, принимая то бледный, то яркий свет, и, наконец, получило образ закутанной женщины. Золотой змей выполз из её сердца и, подобно живой диадеме, обвился вокруг небесного тела. Вдруг голос произнёс страшное слово. Облако рассеялось, и я увидал Славу, при мысли о которой душа моя трепещет и замирает. Я не могу сказать, что я видел. После многих протёкших лет я говорю и теперь: то, что я видел, — выше человеческого воображения! Человеку трудно постичь это. Эхо того страшного слова, память о том, что я видел, навеки запечатлелись в моём сердце; мой дух ослабел, и я упал ниц перед лицом Славы. Когда же я упал, казалось, весь зал рушился подо мной и рассыпался огненными искрами. Подул сильный вихрь: отзвук божественных слов, канувших в поток времени! Больше я ничего не помню!
VII
Очнулся я на каменном полу святилища Изиды, в Абуфисе. Около меня стоял жрец с лампадой в руке. Он склонился надо мной, всматриваясь в моё лицо.
— Этот день — день твоего нового рождения, и ты жив и видишь его, Гармахис. Благодарение богам! Встань, царственный Гармахис, и не говори мне ничего, что произошло с тобой! Восстань, возлюбленный священной матерью! Иди, прошедший сквозь пламя, познавший, что лежит за мраком, иди, новорождённый!
Я встал, шатаясь, и пошёл за ним; выйдя из темноты храма с потрясённой душой, я жадно вдохнул чистый утренний воздух, затем прошёл в свою комнату и заснул. Ни одно сновидение не смутило моего сна.
Никто, даже отец не спрашивал меня о том, что я видел ночью и как я приобщился богам. После этого я усердно предавался поклонению матери Изиды и изучению тех таинств, к которым я имел ключ теперь. Кроме того, я изучал государственную политику, так как много великих людей — наших сторонников — тайно приходили ко мне со всех частей Египта и много говорили о ненависти народа к царице Клеопатре и о других вещах.
Близилась решительная минута. Прошло три месяца и десять дней с той ночи, когда я, сбросив телесную оболочку, был перенесён на лоно Изиды, которой угодно было, чтобы я по обычным обрядам в глубокой тайне призван был на трон Верхнего и Нижнего Египта. Когда настала священная минута, со всего Египта собрались великие мужи в виде жрецов, пилигримов, нищих. Между ними находился и мой дядя Сепа, переодетый доктором, стремящийся сдержать свой могучий голос, выдававший его. Я узнал его, встретив однажды на берегах канала, где гулял. Я узнал сейчас же, хотя было темно и большой капюшон, по обычаю докторов накинутый на голову, наполовину скрывал его лицо.
— Чума на тебя! — вскричал он, когда я назвал его по имени. — Может ли человек хотя на один час перестать быть самим собой? Сколько я мучился, чтобы научиться играть роль доктора, а ты узнал меня даже в темноте!
Потом по обыкновению громко он рассказал мне, что путешествовал пешком, чтобы избежать шпионов, скрывающихся по берегам реки. Он добавил, что вернётся по воде, переодевшись иначе, так как, одевшись доктором, он вынужден разыгрывать доктора, ничего не понимая в медицине. «Наверное, между Анну и Абуфисом многие пострадали от моего лечения»[88]
. — И он громко захохотал, обняв меня, забывая свою роль. Сепа был слишком прямой и сердечный человек, чтобы играть роль, и хотел войти в Абуфис, держа меня за руку.