— Перед всеми, но не перед моим благодетелем должен я молчать, — ответил я.
Тут откровенно я передал все, что со мною произошло в Петербурге. Я говорил без стеснений. Меня слушали сумрачно, глядя в окно и изредка чуть слышно восклицая под нос, особенно при упоминании некоторых имен: «Coquins scellerants…» [22]
— И если, простите, — заключил я, задыхаясь от подступивших слез, — если государь цесаревич, коего обожать и коему служить я готов до гроба, соблаговолит оказать мне милость, молю о дозволении мне ехать не в деревню к отцу, а на Дунай, в действующую армию, куда ныне стремлюсь и по долгу совести, и по судьбе, постигшей меня.
— Жаль, жаль… то было так изрядно выпекся! После наших батальонов заразишься, погибнешь в праздности и тамошней распутной толкотне!
Я в то время уж знал причину особливого гатчинского неудовольствия на светлейшего, который не хотел или не сумел в омуте дворских интриг отстоять священного и искреннего рвения государя–наследника — быть при действующей армии.
— Впрочем, поезжай! Так и быть… Берусь лично устроить твое дело. Нынче ж будет доведено в Царское и доложено о тебе… На Дунае и впрямь не один ведь Пансальвин, Князь Тьмы… там Суворов, Гудович, Кутузов…
Я, склонясь в почтительном молчании, ожидал дальнейших сообщений.
— В Яссах будь недолго: балеты, комедиянты, когда войско рвется к бою; целый сераль разряженных модниц и замужних бесстыдных побродяжек, а еще не взял ни одной путной крепостцы, не то что пашалыка… Ну можешь готовиться, с Богом… Поезжай; повидаешь графа Александра Васильича, Михаилу Иларионыча, кланяйся им. А что найдешь нужным, отписывай ко мне — только осторожней. Понимаешь?
Не забуду последних часов моего пребывания в Гатчине. Надо было узнать от Аракчеева результат доклада в Царском. Аракчеева я дома не застал и положил вновь добиться аудиенции великого князя, как моего батальонного командира. Я сел в саду на скамье за кустарною клумбою, ближайшей к крыльцу цесаревича, и просидел здесь долго, не решаясь вновь просить Кутайсова и раздумывая то и се о предпринятом отъезде на Дунай. Солнце сильно припекало. Я очнулся, заслышав курц–галоп Помпона. Белый конь был взмылен. Его потемнелые бока тяжело дышали. Видно было, что цесаревич, для рассеяния пришедших мыслей, сделал немалый тур по окрестным полям и лесам.
Завидев меня и как бы ожидая моего обращения, он замедлился на ступеньках крыльца.
Я осмелился подойти и спросить, последовало ли разрешение государыни и дозволяет ли его высочество сообщить о том моему ротному.
Кивком головы он ответил утвердительно и с улыбкой махнул мне перчаткой с крыльца…
Великий князь сдержал слово. Он испросил обо мне разрешение государыни. Зубовым же было все равно, лишь бы с глаз меня долой. Они поддержали ходатайство цесаревича, был подыскан и благовидный к тому предлог. Меня командировали в южную армию с очередными депешами, отдав притом на усмотрение и в распоряжение светлейшего и обязав нигде не токмо не сворачивать с пути, но даже и не останавливаться.
Таким образом, лишенный возможности проведать родителей, я откланялся его высочеству, простился с товарищами и с фельдъегерской подорожной и с сумкой на имя фельдмаршала уехал прямо в Молдавию.
Надо, впрочем, сознаться, я свернул с дорога, заехал в Горки. Что я хотел там предпринять, не помню. Когда я приблизился ко двору, был уже поздний вечер. Ажигинский дом кое–где светился; я разглядел свет в гостиной и в комнате Пашуты.
Остановясь у ограды, я вошел в сад. «Нет! Объяснения не помогут», — решил я, возвращаясь. В отблеске гостиных окон я разглядел заветный дубок, прошел к нему, ухватил его за ветви, с силой рванул из мягкой клумбы, надломил и без оглядки уехал обратно по маршруту.
Чем более я удалялся от родины и приближался к югу, тем странней и непостижимей казалось мне все происшедшее со мной. «А уж как удивится Ловцов, — утешал я себя. — Он ожидает ответа на свое письмо, а вместо ответа — вот я сам…»
Дни становились жарче, небо прозрачней и синей. Вот украинские степи, Днепр, запорожские хутора и опять степи. Вот долгополые белые свиты и широкие войлочные капелюхи кишиневских царан. Вот кукурузные и табачные нивы, жидовские корчмы и лавчонки — арнауты, румыны, — цыганские грязные таборы, мамалыга с маслом, перец в каждом кушанье, овцы с курдюками, верблюды в возах, сторожевые вышки, казацкие разъезды, пехотный у какой‑то речки лагерь и цель поездки — столь ожидаемый город Яссы.
V
Сильно колотилось мое сердце, когда я приблизился к резиденции главнокомандующего и начал соображать, что вскорости должен буду предстать пред лицом мужа толикой силы, гения и столь многих, всюду гремевших противоположностей нрава.