Он взял крепкую дубовую щепочку, осмотрел её — годится.
— Ты бы отвернулась, внученька, — попросил Гермоген.
Ксюша отошла к иконе. Гермоген нацелился на запястье левой руки,
— Господи Всевышний, како же так? Почему нет движения во мне? — огорчился патриарх.
И тогда Ксюша отвернулась в уголок, достала острыми зубами из руки свою горячую кровушку и подошла к патриарху.
— Дедушка, пиши грамоту, вот. — И Ксюша обмакнула в алом перо.
И Гермоген прослезился, но скоро встал к налою и начал торопливо писать. Он просил нижегородцев: «Пишите в Казань к митрополиту Ефрему: пусть пошлёт в полки к боярам и к казацкому войску учительную грамоту, чтобы они стояли крепко за веру и не принимали Маринкина сына на царство, — я не благословляю. Да и в Вологду пишите к властям о том, и к рязанскому владыке: пусть пошлёт в полки учительную грамоту к боярам, чтобы унимали грабёж, сохраняли братство и как обещались положить души свои за дом Пречистой и за чудотворцев и за веру, так бы и совершили. Да и во все города пишите, что сына Маринки отнюдь не надо на царство; везде говорите моим именем».
Рука Гермогена потеряла твёрдость. Да и нелегко ему было писать детской кровушкой. Но он всё-таки дописал грамоту, призывая россиян бить и гнать из державы чужеземцев. Потом помог Ксюше остановить кровь, перевязал ранку. Ксюша сказала Гермогену:
— Дедушка, день на исходе, и мне пора бы...
— Иди, адамант мой. Да хранит Господь тебя и твою матушку, — лаская Ксюшу, сказал Гермоген. Он помог ей спрятать грамоту, и девочка ушла.
А через неделю после Ксюши, в глухую полночь, пришёл к Гермогену его боевой побратим Пётр Окулов. И стар так же, как Гермоген — одногодок, и тощ — в чём душа держится, и в росте усох, чуть выше сапога, а удал и хитёр и отважен пуще, чем в ту пору, когда под началом Ермолая-сотника Казань воевал. Пришёл он в келью с большой сумой с харчами, а как пронёс мимо голодных поляков, лишь богу да Петру ведомо. В суме нашлась баклага, с коей Пётр не расставался, кокурки, колобушки, кусок говядины, лук — всё, чего на торжище ноне и не купишь, а в монастырской келарне нашлось. Все гостинцы Пётр по-хозяйски разложил на скамье, отодвинув в сторону кадь с овсом.
Гермоген щурился, присматривался к Петру и увидел, что лицо у него по-прежнему похоже на яблоко, но не на румяное, а на печёное. Морщины же, как и в прежние годы, делали лицо улыбчивым, будто Пётр не уставал подсмеиваться над прожитой жизнью. Облобызавши трижды Петра, Гермоген спросил:
— Зачем пришёл, огнищанин?
— А я и не приходил, я прилетел воробейкой, здесь мышкой прополз. Вон щёлочка. Да скушно в миру-то, все дерутся, убойство одно. Тишины захотелось, вот и пришёл.
— Ну коль пришёл, так пришёл.
— И не вытуришь? То-то знатно, что баклагу прихватил да харчей спроворил. Я на твой овёс и глядеть не могу. О, мы с тобой, Ермогеша, в две руки-то долго продержимся. Вижу, левую-то ты продырявил...
— Господи, Петруша, ты как был балагур-окудник, им и остался.
— Да ведаешь ли, сколько дён мне веку отмеряно?
— Ведаю! И за окоёмом конца и краю твоему веку нет, святой Гермоген!
— Ну, понёс околесицу, — осердился патриарх. — Расскажи, как в державе, а то байками питаешь...
— А что, грамота твоя до Нижнего долетела, в Казань переметнулась, по другим городам разлетелась, всюду мужиков поднимает. Да и сказал я на торжище в Рязани, что сия Гермогенова грамота не последняя.
Сентябрьская ночь тянулась долго. Да она не была помехой побратимам. А как медовуху пригубили два бывших воина, так и потекли воспомины, которых хватило бы на две жизни. Да на исходе своих дней Гермоген хотел знать доподлинно, чему не находил ответа пятьдесят с лишним лет. И прижал он Петра, потребовал:
— Говори мне, окудник, зачем сокрыл от меня, как всё было, когда на моей груди крест остался. Как перед Богом прошу, откройся! Зачем голову мне морочишь?
— Господи, остудись, Ермогеша. Всё там было правдой, что рек тебе дважды.
— Не томи душу, Петруша. Должен я знать, за кого Бога молить на том свете. Ты вот сказал, дескать, святой Гермоген. А ведь всуе. Может, и тогда всё от словоблудия твоего. Ну же!
И осерчал Пётр на Гермогена, взъярился:
— Это как же ты, Ермоген, осмелился меня уличить в словоблудии! Окулов всю жизнь с правдой смертно повязан, с той поры, как ты косую от меня отвёл. Кайся, если хочешь знать остатнюю правду, кою скрыл.
Гермоген бороду в горсть взял, долго смотрел в открытые глаза Петра, вспоминал: всё, что говорил ему ведун, всегда оборачивалось правдой, всегда исполнялось. Как тут не покаяться перед златоустом. И собрался с духом, переступил через гордыню:
— Прости, брат, трижды прошу. Грешен пред тобой. Всё думал, что ты меня принёс на заставу, ан выходит — дева...