—
Стало ясно, что он пьян, что спиртное прёт из него, как прелести жирной толстухи из узкого платья, и мы все засмеялись, заулюлюкали, а его рычанье и вопли проносились сквозь нас и улетали куда-то ввысь.
Палач, разозлённый сим балаганным представлением, вышучивающим торжественную процедуру смертной казни, поспешил приняться за работу, дверца люка упала вниз с глухим стуком, Том Рыкун провалился в отверстие, затрясся, задёргался, издал ещё один последний свой рык, и всем стало ясно, что палач напортачил с петлёй и та как следует не захватила шею. Вместо того чтобы умереть быстро, Том Рыкун дёргался и раскачивался, медленно задыхаясь, и его рычание превратилось теперь в пронзительное кудахтанье. Палач покачал головой, забрался на помост, ухватил дёргающиеся ноги Тома и повис на них всей тяжестью, чтобы поторопить исход. То было жуткое зрелище: даже Капуа Смерть, к моему удивлению, глухо вскрикнул.
На следующее утро заключённых в Пенитенциарии разбудили, как и всегда, для утренней переклички. Когда, аккуратно свернув свои гамаки, те стали вешать их на вбитые в стену крючья, то оказалось, что на одном из них болтается старина Боб Мафф. Все крюки находились ниже высоты плеч, но чтобы повеситься, не требуется высота — нужны только верёвка и сильная воля. Тюремщики испугались, что я проделаю то же самое и тогда им не удастся привести приговор в исполнение по всей форме, так что меня поместили в нынешнюю мою камеру-садок на морском берегу и я попал в лапы Побджоя.
В суде меня попросили изложить мотивы моего преступления, но что я мог им сказать? Что сперва видел в рыбах людей? А потом чем внимательней я наблюдал этих печальных, издыхающих тварей, чем чаще видел предсмертный взмах хвоста или отчаянное трепетание жабр, свидетельствующие, что немой ужас ещё длится, чем пристальнее вглядывался в бездонную бездну их глаз, тем глубже нечто присущее им проникало в меня, становилось мною?
И как я мог открыть кое-что ещё более удивительное: что в последнее время небольшая часть меня против моей воли начала долгое и роковое путешествие в них, в их мир?! Некая малая часть Вилли Гоулда — она разрасталась и разрасталась — падала и падала кубарем, вверх тормашками прямо в их грустные, обвиняющие глаза, в этот закручивающийся спиралью тоннель, который заканчивался, только когда я внезапно осознавал, что больше не падаю, а тихо покачиваюсь в морских волнах, не зная, оказался ли наконец в безопасности или же в конце концов умер; и на определённом этапе сего падения я каждый раз с ужасом замечал, что сверху на меня таращится акула-пилонос, притворяющаяся Йоргеном Йоргенсеном, и понимал, что теперь вижу рыб в людях!
Меня бросало в пот и жар при одной только мысли обо всей этой жути, страшно было даже подумать о ней, а не то что во всеуслышание рассказать о происходящем со мной, ибо я хорошо усвоил: чтобы выжить и преуспеть в этом мире, очень важно не испытывать никаких чувств ни к чему и ни к кому, а я знал, что хочу выжить и преуспеть. Но вновь обретённое ощущение близости к тому, что совсем недавно казалось мне обыкновенной вонью в оболочке чешуи и слизи, заставило меня признать: в открывшемся мне удивительном мире нет ничего — ни мужчины или женщины, ни дерева или былинки, ни птицы или рыбины, — к чему я смог бы оставаться безразличным.
Меня несправедливо обвинили, предали суду и, разумеется, признали виновным за убийство. Но каково моё истинное преступление?..
Моё истинное преступление состояло в том, что я увидел сей мир таким, каков он есть, и отобразил его в виде рыб. И уже по одной только этой причине я с радостью расписался в том, что признаю себя виновным, — это освободило меня от колыбели и трубчатого кляпа, — и мне было глубоко наплевать на все те неточности, кои могли вкрасться в обвинительный приговор.
Я уже провёл в моей камере-садке более полутора лет, ожидая казни, но Побджою всё время удаётся оттягивать её, прибегая к различным уловкам. Поначалу это мне подходило. Дело в том, что Побджой собрал и переплёл все мои прежние акварели, изображающие рыб, в альбом, а затем продал его некоему доктору Оллпорту, жившему в Хобарте. Мне до этого не было никакого дела, потому что, правду сказать, меня по-настоящему не удовлетворяла ни одна из моих работ, выполненных для атласа мистера Лемприера. Сколь это ни покажется вам странным, только сейчас, снова начав рисовать рыб, теперь уже по памяти и при плохом освещении, я вдруг ощутил, что наконец доволен достигнутыми результатами: изображённые мной рыбы стали достойны своего названия.